Снова была у меня встреча ночная с королевским секретарем Любовицким, который на этот раз выступал уже вроде бы от имени великого канцлера, а то и от самого короля, хотя прямо об этом и не говорил. Крутил и вертел, наученный этой хитрой науке среди придворного коварства.
- Мог бы пан Хмельницкий встретиться с одним вельможным человеком?
- Собственно, для этого здесь сижу.
- Речь идет немного не о том, о чем думает пан.
- Тогда стоит ли говорить!
- Пан не является официальным лицом.
- И в Кракове не был официалистом!
- Торжества остались позади. Да и туда должны были бы пригласить кого-нибудь из старших казацкого реестрового войска, а не пана сотника.
- Почему же не пригласили? - спросил я, уже не скрывая гнева.
- Пана уважают при дворе за его морские победы. Никто, правда, не сможет доказать участия пана Хмельницкого в тех отчаянных походах, но повсюду известно, с каким умом это проводится. Ума скрыть не дано никому. На этом свете ум - драгоценнейший и украшеннейший клейнод. Потому, собственно, мы и позвали пана и так долго задерживали его, чтобы почерпнуть у него совета.
- Совет вещь бесплатная. Но только какой же из меня советчик здесь, при дворе его величества? Могу разве лишь жаловаться, да и то от себя самого, никто не давал мне полномочий высоких.
- Только что прибыл в Варшаву посол французского короля граф де Брежи. Мог бы пан встретиться с ним?
- Надо бы спросить посла, смог бы он встретиться со мной. А еще: о чем мне трактовать с французским послом? Еще с турком или татарином нашел бы что обсуждать, Франция же слишком далеко от Украины.
- Именно потому, именно потому, что далеко! Граф де Брежи заинтересовался вашим казачеством и имеет к пану Хмельницкому заманчивые предложения. Он остановился в Уяздове, там ждет пана Хмельницкого завтра или послезавтра.
Столько намерений, столько надежд, а теперь такая глупая оказия!
Я нарочно одел своих хлопцев в казацкие белые свитки, сам оделся так же и после обеда на следующий день отправился в Уяздов искать усадьбу графа де Брежи.
Наши белые свитки едва ли не более всего пришлись по душе пану послу. Он был в восторге и от свиток, и от сабель в просторных черных ножнах, и от наших пистолей, которые могли делать в человеке такую дыру, что кулак просунешь. Посол проявлял французскую порывистость во всем: и в речи, и в движениях, и даже в том, как тряс передо мной перьями своей широкополой шляпы, так что глаз мой ничего не мог увидеть за этим мельтешением, и я только слышал высокий, словно бы даже визгливый графский голос (или так уж он наладил его для королевских ушей?), каким посол напевал мне всяческую хвалу. И моей образованности, и моему уму, и моей латыни, хотя была и не моя, а еще из иезуитской коллегии от отца Андрея Гонцеля Мокрского, и моим походам на море (откуда он узнал о них?). Он сказал, что много наслышан о запорожских казаках и уже даже написал о них кардиналу Мазарини.
- Я написал, что это очень отважные воины, неплохие всадники, совершенная пехота, особенно способны они к защите и взятию крепостей.
- Placet*, - сказал я.
______________
* Согласен (лат.).
- Я написал также, что у запорожцев ныне есть очень способный полководец Хмельницкий, которого уважают при дворе.
- Displace!*, - промолвил я. - Что-то мне не приходилось слышать о таком полководце Хмельницком? Кто это сказал?
______________
* Не согласен (лат.).
- Это сказал я. А послы говорят только то, что хорошо знают.
Граф изо всех сил стал уговаривать меня, чтобы я поверил в существование этого полководца, намекая весьма прозрачно, что даже Франция могла бы достойно оценить такие способности.
- Франция далеко, - заметил я на эти слова.
- Пан Хмельницкий боится расстояний?
- Говорим не о расстояниях, а о достоинствах. Человек должен заслуживать их у себя дома.
Мне уже становилось теперь ясным, ради чего затеяно было мое пребывание в Варшаве. Кто-то (не сам ли король?) решил продать силу казацкую во Францию, то ли для того чтобы наладить более прочные связи с французской короной, то ли для удаления с Украины всех зачинщиков, представителей "мятежного плебса", который не давал шляхте спокойно спать, держал шляхту в постоянном напряжении. Реестровиков король не может посылать за пределы Польши, ибо этому воспротивится сейм, стало быть, речь идет о Запорожье, о всех беглых, о всех людях вне закона, безродных и бесправных, собственно, и не существующих. Спровадить их куда-нибудь, чтобы вельможное панство могло и дальше наслаждаться золотым покоем, которым оно наслаждается после 38-го года. Меня же хотели, как когда-то Грицка Черного, пустить в те камыши и лозы, чтобы созвал охочих и вел куда-то к черту в зубы. Но Грицка Черного, который пытался вербовать запорожцев на войну против шведов, казаки потихоньку убрали, а сами выступили против панства с Тарасом Федоровичем и хорошенько намяли бока гетману Конецпольскому под Корсунем. Стать еще и мне Грицком Черным, чтобы хлопцы малость попугали панов? Много уже раз пугали, а испугать как следует так и не сумели. Все жертвы были напрасными, такими они будут и дальше. А может, и в самом деле согласиться с хитрыми уговорами графа де Брежи и вытащить этих казачин из камышей, показать их миру, пускай удивится, замрет от восторга, а потом и содрогнется?
- А можно ли во Франции хотя бы вдоволь наесться? - в шутку спросил я графа. - Там ведь нет ни борща, ни саламахи.
Граф смеялся. Он уже видел меня с запорожцами на полях битвы, уже радовался достигнутому, а тут я неожиданно вылил на него ушат холодной воды, заявив, что не могу быть ни во Франции, ни где бы то ни было еще, а только у себя дома, на своем хуторе, где меня ждет все растущее и ползающее. Не добавил о серых глазах, ибо пугался самой мысли о них, да и не было у меня уверенности, что в самом деле это дитя ждет меня и как отца, и как рыцаря из победного похода. А какие же мои победы?
А может, мне не отказываться от искушений и обещаний льстивого посла? Ведь я готовился к чему-то, чего-то ждал, сидя терпеливо у подножия трона, так, будто не имел ничего за душой, имел только пропасть, и пустоту, и тьму беззвездную, а наполненность мог получить лишь из рук ясновельможных повелителей мира. Может, я и наполнился бы чем-то там, да не стоял бы под звездой, ведь только она над расцветшей грушей в Субботове - и все тайны, все упования, все отчаяние, все счастье и все несчастья мои обитают там, но все равно душа моя устремляется туда, потому что даже открытые настежь райские врата не смогли бы родить и пробудить во мне того блаженства, которое вызывает простое воспоминание. Принужденный жестокой жизнью к суровым делам, которые неминуемо огрубляют душу, я стремился спасать ее от отупения и измельчания в воспоминаниях. А кто же щедрее дарит на этом свете воспоминания, чем те женщины, которых мы любим, любили или будем любить когда-нибудь хотя бы в мечтах?
Так я пришел в восторг от обещаний французского посла, а потом отверг их, и снова пришел в восторг, и снова отверг.
Собственно, граф де Брежи прибыл в Варшаву не для переговоров с таинственными казаками, а для того чтобы выразить соболезнование королю Владиславу по поводу смерти королевы Цецилии Ренаты, что посол и выполнил с сугубо галльским красноречием, которому позавидовал даже сам польский златоуст Ежи Оссолинский, а потом, закончив с печалью, начал песню свадебную, уговаривая польского владетеля жениться на избраннице из Франции, положить конец родственным связям с австрийским и немецким домами. Анна Австрийская, регентша малолетнего короля Франции Людовика XVI, предлагала Владиславу на выбор сразу пять высокородных невест: семнадцатилетнюю Анну-Марию-Людвику, дочь дяди Людовика XVI Гастона Орлеанского, принцессу де Монпансье, именуемую Ля Гран Мадемуазель; тридцатитрехлетнюю Людвику Марию, дочь Карла I Гонзаги, принцессу де Неврскую; двадцатидевятилетнюю Марию де Лоррен, дочь Карла де Гиза и Генриэтты де Монпансье; двадцатипятилетнюю Анну-Женовефу, принцессу де Лонжевиль, сестру Людовика Великого Конде; и, наконец, Марию, дочь Карла де Конде и Анны де Монтофи.