- Печь хлеб без муки, - сказал я. - Какие же у меня казаки, пан канцлер? Была полусотня из Чигирина на похоронах королевы, да и ту я отпустил.
Оссолинский наполнил мой бокал, наклонился через стол и тихо промолвил:
- Пан Хмельницкий начнет теперь свои фрашки. Дескать, сова сокола не родит, мышь глаз не выколет, хотя по соломе ходит. Я тоже имею свои фрашки. Но сейчас речь идет не об этом. Пусть пан едет в свой Чигирин, и если захочет, то прибудет к началу следующего сейма мартовского. Тогда здесь будет и пан Миколай де Флецеллес граф де Брежи. Я понимаю пана, но пусть пан поймет меня тоже. Мир слишком жесток, чтобы мы позволяли себе слишком затяжную игру.
- Да уж так, - вздохнул я. - Миром не играют - за него борются.
7
"Муж поистине имени гетманского достоинъ, много дерзновенъ в бедствiя входити советенъ в самих бедствiях бяше, в немъ же не тело коими либо труди изнуренно, ни блугодушество против ними наветь побеждено быти можаше, мраза и зноя терпенiе равно, пищи и питiя не елико непотребної иждивенiе, но елико естеству довлеяше вкушаше, сномъ ни в ноши, ни во дни побеждашеся, аще же тогда оть дел и упражненiя воинского времени избываше, тогда мало почиваше, и то не на многоцветнихъ одрехъ, но на постели воинскому мужу приличествуетъ, спящи же паки не печашеся, дабы уединенное коему место изберати, но и между немалимъ воинскимъ кличемъ, ничто же о томъ радящи з тихостiю сна прiимаше, одеянiе ничимъ же оть прочиiхъ разнствующее, оружие точию и кони мало что отъ иннихъ лучшее, мнози многажды его воинскимъ плащемъ покровенна между стражами отъ труда изнемогаша почивающа созерцаху, первiй же на брань, последнiй по уставшей брани исхождаше" (Грабянка, 153)*.
______________
* "Муж истинно достоин гетманского имени: смело поднимал он беды, находил утешение в самих бедах; тело его не утомлялось никакими трудами, хорошее настроение не падало ни от каких неприятностей. Одинаково мужественно переносил он холод и жару. Пишу и питье употреблял без излишества, а лишь столько, сколько природе нужно было. Когда от дел и военных занятий оставалось свободное время, немного отдыхал, и притом не на драгоценных кроватях, а на постели, которая приличествует военному человеку. И не стремился выбирать для спанья место где-нибудь в уединении, но спал спокойно среди немалого военного клича, нисколько от этого не страдая. Одеждой от других не отличался нисколько, только сбруя на коне была немного лучше, чем у других. Часто видели его укрытым военной свиткой, когда он спал между часовыми, устав от тяжких трудов. Первым выходил на бой, последним отходил".
Кто это? Князь Святослав, император ромейский Василий Македонянин, несчастный Валленштейн, коварно убитый в Егере? Написано якобы о Богдане Хмельницком уже тогда, когда он стал гетманом, был и пребыл, и когда легко втиснуть человека в привычные слова. У великих мучеников и великих негодяев всегда одинаковые жития. Так и обо мне. Никто ничего не знал до Желтых Вод. Дескать, обиженный и униженный бежал на Сечь, вокруг него собралась беднота и сорвиголовы. "Нетрудно было зажечь их, - говорит летописец (Пасторий), потому что как соловью пение, так им мятежи были присущи". Вот так: зажег души запорожских беглецов - и они мигом избрали меня гетманом своим! Слыханное ли это дело? Кто честнее и порядочнее, тот вынужден признать: когда это произошло и при каких обстоятельствах - нет никаких сведений. В самом деле: нет ничего. Утонуло в людской крови, засыпано пеплом, поглощено пожарами, развеяно ветрами - и слово, и мысль, и память, и воспоминания.
Мои универсалы, диариуши, письма и записи сгорели в огне, одежду съела моль, дерево источил шашель, от хоругвий не осталось даже золотого шитья, а сабля, которая была ближе всего к смерти, живет до сих пор. Все ли так на самом деле?
Вечность шепотом рассказывает мне, кто я и что я, и никто, кроме меня, того не слышал и не ведает.
Шепоты вечности.
Открою одну тайну. Может, неосознанно, но я знал издавна о своем назначении. И чем труднее становилась жизнь моя и моего народа, тем тверже был я в своем убеждении. Зачем Цицерон защищал свободу своих сограждан? Зачем Тит Ливии рассказывал историю Рима, начиная со времени свободы и до императорского произвола? Зачем Тацит предварил свою "Историю" такими словами: "События предыдущих восьмисот лет описывали многие, и, пока они вели речь о деяниях римского народа, рассказы их были красноречивыми и искренними. Но когда в интересах спокойствия и безопасности всю власть пришлось сосредоточить в руках одного человека, эти великие таланты перевелись. Правду стали всячески искажать - сперва по неведению государственных дел, потом - из желания польстить властителям или, напротив, из ненависти к ним. До мнения потомства не стало дела ни хулителям, ни льстецам"*.
______________
* Тацит Корнелий. История. Кн. первая. 1969, с. 5.
И зачем я все это изучал когда-то еще у отцов иезуитов? Чтобы сеять гречиху и пестовать пчел на хуторе над Тясьмином?
Я жил под угрозами, поэтому не мог довольствоваться тихим сидением на земле, - опасности бросали меня в дикие водовороты, из тяжелейших испытаний рождался мой гнев и моего народа тоже. Вся история под угрозами. Нигде человек так не открыт стихиям, как в степях. Земное горе и божий гнев обрушиваются на него одновременно, даже сны у него тяжелее, чем у других людей. Может, потому на этих просторах только звери и птицы, а люди пугливо ютились по берегам великой степи, селились среди лесов и болот, на гиблых землях или на песках, в звериных норах, среди топей, холодного дыхания дебрей и недр. Жизнь моя с самого начала сложилась так, что я очутился на самом краю степей, видел отсюда всю землю, охватывал ее взглядом и разумом своим. Что было на этой земле? Умерли следы и воспоминания, ни знаков, ни надежд. Только песни и плачи.
Закряче ворон, степом летючи,
Заплаче зозуля, лугом скачучи,
Закуркують кречети сизi,
Загадаються орлики хижi,
Да все-усе по своїх братах,
По буйних товаришах козаках!
Чи то їх зграбом занесло,
Чи то їх у пеклi потонуло,
Що не видно чубатих не то по степах,
Не то й по лугах,
Не то й по татарських землях,
Не то й по турецьких горах,
Не то й по чорних морях,
Не то й по ляцьких полях?
Закряче ворон, загруе, зашумує,
Да й полетить у чужу землю...
Я и сам брал отцовскую еще, вербовую тридцатиструнную бандуру, пел песни чужие, слагал свои и уже знал: бандура смеется струнами всеми своими и только приструнками плачет. Почему же людям приходится больше плакать, чем смеяться?
Я бродил по белому свету, сидел даже в королевском кабинете, исполнял уряд писаря войскового, видел гнев, невзгоды; властолюбие, раздвоение, зависть, вражду, раздоры с кровопролитием и другие, подобные этим, злоключения и непотребства и все больше и больше с сердечной скорбью убеждался, что на земле навеки нарушена связь времен и связь судеб людских, жизни и смерти людской. И это тогда, когда не пропадал на земле ни один лучик света, ни одна капелька дождя, ни один листик не упал напрасно, во всем была своя сообразность, своя цель и польза. Так и человек, думал я, должен иметь свою цель, а уж она принесет пользу.
Может, я слишком долго выжидал, был осторожен, стоял в каком-то раздвоении, не решался навсегда избрать только волю и отвагу, а больше ничего? Как сказано: воля и отвага либо мед пьет, либо кандалы трет. Кандалов и так было достаточно, я не хотел увеличивать их тяжесть, потому и колебался, выжидал, накапливал силы разума, искал надежд. Сколько раз рвались на волю, столько крови - а ярмо еще тяжелее, еще крепче.
А тем временем вокруг шла борьба добра и зла, бога и дьявола, борьба между мирской суетой и вечностью, и я невольно впутывался в эту борьбу, увязал в суету больше и больше и уже начинал опасаться, что не выполню предназначения, которое почувствовал в своей душе, потом рвался всеми помыслами и совершал такие поступки, о которых грешно и вспоминать.