Вот ведь, оказывается, как бывает!
Опять Оксана.
Да все тут собралось и перемешалось, ровно как в сказке или в кино: и Кохана в песне, то есть в дуэте том самом, и какой-то рядовой Кузнецов, и старшина Кондрашов... Не наш ли уж там дядя Миша?! Вот бы действительно такой-то привет! Правда, Кондрашовых что Кузнецовых что собак нерезаных, и наш — старший сержант, а не старшина, но, может, и повысили?
И опять — Оксана.
Прощай, Оксана!
Мне легче душу загубить... Смерть одна разлучит нас.
Прощай, Оксана!
И я вдруг почувствовал, что война, которая сегодня закончилась для всех-для всех на земле, для меня еще не кончилась, что мне еще предстоят и разлуки, и потери, и жестокие бои один на один без свидетелей — не такие красивые, как в кино, игрушечно-нарошечные, кукольно-чучельные, как, например, в «Антоше Рыбкине», и не такие смехотурные, как мои стычки с Очкариком и пигалятами, а такие трудные, как о них рассказывали дядя Миша Кондрашов и Володя-студент, а иногда отец.
Ну что же, раз так: нас не трогай — мы не тронем. И в огне мы не утонем, и в воде мы не сгорим!
Мне снова стало весело, и я сам с собою запел:
Мне не довелось спеть и полкуплета, в сенях открылась дверь, и вошла Оксана с полными ведрами.
— Ребята, ой что на улице творится! Плачут, пляшут, целуются. Между прочим, меня провожали сразу два суворовца. Воспитанные такие, не как некоторые... А где... Вова?
— Почем я знаю? Он тоже воспитанный, он мне не докладывается...
Между прочим, нас с Мамаем, когда был набор, не приняли в Нахимовское только потому, что у нас отцы живые. В Нахимовское! У меня-то живой, а у него...
Оксана опять глянула на то место, где сидел Очкарик. Я воспользовался этим и тихонько спрятал в карман пистолет, который она, по счастью, не заметила. Совсем уж забыл — в таком деле осторожность все-таки прежде всего! После того что произошло, особенно. Со всеми, даже... Перевернутую табуретку и книжку на полу она, видать, тоже только теперь разглядела.
— Что ты с ним сделал?!
Чего она уж так-то шибко всполошилась? Испугалась? За своего?..
— Ничего я ему не сделал. Если еще увижу — морду набью!
— «Морду набью»... Лишь одно и знаете! У людей сегодня праздник такой, а вы... Дружков твоих на том пути видела, Германа и этого, косноязычного, как вы его зовете?..
— Манодю? — У меня опять куда-то упало сердце. Так и есть — видела!
— Вот именно что «Манодю»... Они меня обругали, прямо как ломовые извозчики, ни за что ни про что.
Манодя обругал? Ну, что-то она... Он и курицы-то не обидит, разве что невзначай да понарошке. Или когда здорово заведут. Я бы мог объяснить, отчего Манодя косноязычным сделался... Мамай — тот, конечно, все может, сука...
— Жалко, что обратно пошла другой дорогой. Не хотелось больше встречаться с ними. А то бы попросить суворовцев, чтобы сделали твоим хулиганишкам соответствующее внушение. Даже накостылять бы — и то было не лишнее. Они, наверное, тебя там ждут?
Ну, это еще кто кому! Подумаешь, суворовцы! Они бы, поди, всё френчики свои боялись помять. И чего Оксана будто нарочно меня заводит? То одним козыряет, то другими?
— Ну и ждут! А твоих фрайеров очкастых и всяких суворовцев я, знаешь...
— Ох, какой смелый!.. Грубый ты, а не смелый. Я твоим так и...
Моим? А вдруг она?..
— Ты им сказала?..
— Что?
— Ну, что я...
— А-а! А ты боишься?! Ух, какой ты, оказывается... дурак!
— Ничего я не боюсь! Я только... Я им сказал... Мне... Мне надо где-то грошей занять, рублей тридцать... — упавшим голосом промямлил я.
— И ты пришел только за этим? Ты?!.. — Она заметалась по комнате, выхватила из-под матраца на своей кровати какую-то толстую тетрадь, стала ее яростно листать, сминая страницы, покуда оттуда не вылетела тридцатка. — На! Мало? Я еще попрошу у соседей! Ты?!. Если хочешь знать, я девчонок вела к вашей школе, только чтобы... На вот, читай тогда!
Она бросила мне тетрадку, выбежала в другую комнату, потом вернулась, снова перебрала тетрадь: — Вот здесь! Остальное не смей!
Такой бешеной я ее никогда не видел, даже тогда, в палате, в пионерлагере, даже сегодня возле школы. А себя я чувствовал такой вонючей и глупой свиньей! Я безропотно подчинился ей и стал читать, хотя надо мне было бы делать что-нибудь совсем другое.
«28 марта 1945 г.
Вчера поздно вечером, когда я шла из кружка, ко мне от соседних ворот подошел Герман Нагаев с папиросой. «Хочешь со мной ходить»? — спросил он.
«Как это — ходить?» — сначала и в самом деле не поняла я.
«Ну, дружить со мной будешь?»
Я ответила ему, что... в общем, что мне нравится совсем другой человек.
«Который? — закричал он. — Очкарик? (В. X.) Или, может, Комиссар, Сметана то есть?» (В. К.)
Я промолчала. Не могла же я ему сказать, что л...ю В.? Тогда он опять закричал: «Думаешь, больно нежная? Все вы чистенькие, дак...» И потом стал выражаться словами, каких и на базаре не услышишь.
Почему так получается, что если хорошо относишься к одному человеку, у других от этого получается злость и пакость?
Хорошо, что В. совсем не такой. Он по-настоящему благородный и даже очень воспитанный, я-то знаю. Мало ли что о нем думают и говорят другие!»
Я смотрел в тетрадь, и у меня щемило в переносье, в самых узгочках глаз. Ну вот, так нам с Мамаем двоим дуракам и надо! Очкарик клизьма, конечно, но он хоть пакостей таких, о которых написала Оксана, мерзостей всяких наших не делает. Как же — благородный и воспитанный весь как есть — вон про него-то как пишут! А нам, колунам, значит, и поделом...