Выбрать главу

— Брось, — сказал первый второму. — Не видишь — комиссарский сынок...

— А черт их всех...

Они ушли. Я не вмешивался и сейчас пожалел об этом. Что-то в покриках того, не старого еще, санитара казалось мне неправильным, хотя он и был прав вроде бы, но я не смог сразу понять, что именно, потому и не вступил с ним в перепалку и на защиту Мамая. А когда уж ушли, очень просто все понял. Всегда у меня так-то: самолучшая мысля приходит опосля... Хороший человек не станет из-за пустяка лаяться в день Победы. А у этого, видимо, понятие такое, что его до смерти обидели, заставив работать, когда другие празднуют. Операционная, однако, вон работает, несмотря на Победу, — раненых, что ли, бросать теперь на произвол судьбы, раз праздник такой? Да и весь остальной медперсонал, поди, работает... Да и не в том моя мысль. А вот: если он, почти совсем молодой, да ходит в помощниках смерти, как их раненые, злясь, прозывают, да еще в тыловых, и война кончилась, а он недоволен, когда другие, такие как он, бывали недовольны тем, что их не взяли на фронт, значит, скорее всего он тут как-то отсиживался, чужим смертям помогал, а своей боялся, как заяц, и теперь, когда везде стало спокойно, он собой и местом своим недоволен.

Мне и самому не хотелось до конца верить тем собственным помыслам, но если это все-таки так, как мне подумалось, то какие все же бывают люди твари, и зря абсолютно я ему что-нибудь не выдал по первое число. Об отце услыхал — умылся. Интересуюсь, был бы он грозным таким, кабы знал, что у меня в кармане и что, надо будет, так я ни себя, ни суку какую не пощажу?

Стрелять из-за появления этого помощника смерти расхотелось снова. Да и неприятно было прятаться сегодня, делать что-то уж больно тишком.

Видимо, то же почувствовал и Мамай:

— Ладно, потом. Айда короче в двадцатую!

В раздевалке дежурила молоденькая Маня. Но она строила глазки и разные хиханьки-хаханьки с каким-то ранбольным, который, судя по виду, с самого с ранья заигрывал тут без пряников — позабыл знакомый путь ухажер-забава, надо влево повернуть, повернул направо, — и на нас не обратила никакого внимания. Мы преспокойно получили у них халаты — за гардеробщицу сработал ухажер — и беспрепятственно прошли в коридор.

Тут я нос к носу столкнулся с отцом.

— Ага, соловей-разбойник, наконец-то явился — не запылился. Зайдешь ко мне через час-полтора. — По его лицу пробежала тень. — Нужен ты мне...

В груди у меня сперва екнуло, но по выражению отцовского лица я понял, что мне вроде бы ничто не угрожало.

— Может, сейчас? — спросил я, тут же моментально сообразив, что выгоднее, конечно, отделаться от разговоров с отцом до захода в палату, благо четушка в кармане у Мамая.

— Сейчас мне некогда. — Он глянул на трофейные швейцарские часы. — Вот, в шестнадцать ноль-ноль.

Я вспомнил, что хотел не забыть потолковать с ним насчет гибели Шурки Рябова.

— Пап, а та переводчица-то?.. Ну, которая... Может, она? — начал я, но отец с ходу меня перебил:

— Какая еще — та-которая? Все никак говорить не научишься? Давай-ка не пудри мне мозги, некогда мне с тобой. Другое время найдешь. Чтобы в шестнадцать ноль-ноль как штык!

Он развернулся налево кругом и утопал. А я вдруг на него сильно обиделся. Что я ему, рядовой необученный в его полку, что ли? Поговорить вечно не может, доброго слова никогда не найдет. Даже в такой день...

В нашей палате сидела Томка. Скажите пожалуйста, наш пострел везде поспел, — из-за подпорченного отцом настроения, а больше-то, скорее, по обычной привычке придираться к ней, подумал я, но и без особого недовольства или неприязни. Рядом с ней тихонько, поигрывал на гитаре Володя-студент.

В палате за наше отсутствие вроде бы ничего не изменилось, все стояло на привычных местах, но сегодня было в ней как-то по-особому тихо и уютно, будто тут не госпиталь, а дом отдыха какой. Окна раскрыты, на них висят свеженакрахмаленные марлевые шторы, на столе лежит очень белая скатерть, на тумбочках — совершенно нетронутые отутюженные салфетки.

А на дяди Мишином месте лежал тоже пожилой, бритоголовый, с рукой на «самолете».

Кроме них, в палате никого не было. Похоже, что они слегка уже отметили праздник, у обоих мужиков лица чуточку красные, а глаза блестели. Но на столе было удивительно чисто.

Володя, поди-ка, навел марафет, выпендривается перед нашей Томочкой, — опять безо всякого ехидства отметил я все это про себя.

Мамай, едва поздоровались, грохнул бутылку на стол:

— Во. С Победой!

Я выставил рядом злополучную тушенку.

— Ай да орлы! Львы! — реагировал бритоголовый. — Один Лев Иосифович, другой Лев Моисеевич. И сами небось долбанеску? Ну, наливайте тогда. Прежде себе, потом нам; стаканов мало. Будем знакомиться. Шефы, значит?

— Вообще-то с этими «шефами» замполит категорически пить запретил, — сказал Володя, а сам приветливо нам улыбнулся. — И тебя-то к нам перевели неспроста, чтобы воспитывать высокие моральные качества — кюльтивэ дэ нобль калитэ мораль — и для укрепления воинской дисциплины. Партийная прослойка. Но — ле вэн э тирэ, иль фо ле буар!* — сказал он свою любимую застольную приговорку. — Или как еще там по-твоему, тезка?

— Раубелофлиэритэнэвел! — обрадовавшись, с ходу выпалил Манодя.

— Вот так. А вотр сантэ!**

А бритоголовый почему-то осерчал:

— Замполит, замполит... Много он понимает, твой замполит! От ста грамм еще никто не умирал. «Сантэ, калитэ, моралите... Воинская дисциплина...» Тыловая крыса!

Я в секунду взъелся:

— Папка не тыловая крыса! Он под Москвой и в Сталинграде был. У него два Красного Знамени...

— Да, тут ты, Петрович, явно не туда хватил, — поддержал меня Володя-студент. — Георгий Константинович понюхал пороху не меньше нашего с тобой, если не больше. Недаром полный тезка маршалу Жукову. Четыре колодки за ранения, два — тяжелых. Не видел, что ли?

вернуться

*

Вино раскупорено, надо его пить (фр.).

вернуться

**

За ваше здоровье! (фр.).