Но меня остановил Манодя:
— Не надо так. В сторону госпиталя ведь. Еще куда-нибудь залетит...
Манодя иногда говорит умные вещи. Мы перебрались выше куста. Так крышку видно было хуже, но бинт на зелени выделялся все-таки хорошо.
Поднимая к глазу пистолет, я вдруг почувствовал, как вздрогнуло сердце и противно защемило под ложечкой. Но я отогнал все и всякие воспоминания. Только подумалось, что у Мамая на моем месте сердце не дрогнуло бы.
Что Мамай сейчас устроит какую-нибудь открытую пакость, я не боялся. Во-первых, он не рискнет при свидетелях, при Маноде, нарушить при свидетелях же данное мне слово. Во-вторых, сегодня, сейчас вот, он на подлость все-таки не способен: чувствовалось по всему — по тому, как он держал себя, пока сюда шли, как свободно и охотно разговаривал. Он наверняка вынужден будет вернуть мне пистолет из рук в руки, если ничего уж такого вдруг не произойдет. Но, может быть, он задумал что-нибудь похитрее? Надо быть настороже...
Я поймал мишень и раз за разом дважды нажал спуск. Выстрелы раздались негромкие — было даже слышно, как тенькнула крышка: малокалиберные патроны не больно шумные. Но вслед за выстрелами вдруг раздался дикий женский визг и крик с чьим-то приметным выговором, похоже Нюркиным:
— И-и, стреляють! И чегой-то свистить!
Следом до нечеловечьего хриплый голос проревел:
— Полу-ундррра-а!
Кусты затрещали, и из них выполз Васька Косой!
В сумерках зверски белели его глаза и зубы, было видно, как в жуткой гримасе перекошено все лицо. Он полз к нам вверх по склону, толчками выбрасывая свое изуродованное тело, полз совсем так, как нас учил Арасланов: плотно прижимаясь к земле то одной щекой, то другой, не отрывая локтя единственной руки, выталкивая ею вперед себя костыль, словно винтовку на ремне. За ним, извиваясь, тянулась пустая штанина...
Я оцепенел, хотел сорваться с места, но не мог, хотел отвести глаза от его страшного лица и тоже не мог. Тут за моей спиной закричал, точнее, завизжал Манодя. Тогда рванулся и я и что было сил пустился вверх.
За своей спиной я слышал тяжелое дыхание Мамая.
— Чего ты, чего? — хрипел он. — Это же Васька Косой. Не догонит ведь...
Но сам тоже бежал, ни на шаг не отставая.
Мы опамятовались лишь на мосту. Маноди и след простыл. У меня дрожали колени, руки, губы. Пистолет я все еще держал в руке.
Мамай вдруг посмотрел на меня впрострел, ухмыльнулся криво-криво и как-то мерзко:
— Ну что, Сметана, теперь махаемся?!
Вот оно!
Я вздрогнул и сунул пистолет в карман.
— Нет!
Глаза Мамая выкатились такими же огромными белками, как у Васьки Косого, и точно так же ощерились зубы. Ни слова не говоря, он потянул на себя за уши шлем.
Я отлично знал этот излюбленный Мамаев прием — брать на калган. Как только он дернулся, чтобы ударить меня в подбородок головой, я отпрыгнул и воткнул его башку руками в подставленное колено.
Мамай охнул и отскочил, я тоже отринул к перилам.
Мамай не стал отирать кровь, лицо его было совершенно зверским, белым, с кровавым пятном у носа и рта.
— Ну, погоди, гад! — хрипел он. — Ну, гад!
Но я не боялся его. Я сейчас опять боялся лишь одного — как бы не высадить остаток обоймы в это звериное, теперь невыносимо ненавистное лицо.
Глаза мне снова застилала будто кирпичная пыль...
Рывком я вытащил из кармана пистолет, покрутил его перед Мамаевым носом и с силой швырнул за перила, прямо в мутный поток Урманки.
Мысль такая пришла мгновенно, но сделал я совершенно сознательно и хладнокровно. Пусть простит меня Сережка Миронов, но в этот момент пистолет мне вроде бы как совсем не личил, не подходил, будто какой-нибудь финак в честной драке. В то же время мне нужно было дать Мамаю со всей силой почувствовать, что я теперь с ним вовсе не одного поля ягода.
Пока — только так! Потом я постараюсь вытащить пистолет из реки — памятный же! — может быть, завтра же раненько утром, покуда до того же не дотункался дошлый-ушлый Мамай. И если даже мне пистолет теперь не найти и я его навек потеряю, буду ждать, когда придет время получить настоящее оружие, но пока — только так! Пора начинать давать точную оценку и себе, и своим делам, пора, пора думать о том, как быть человеком...
Мамай выпрямился и словно одеревенел.
— Ах так, падло, да? Ни себе, ни людям?! Всесукаотжил!
Он резко нагнулся, схватил обломок кирпича и медленно пошел на меня.
Я плотнее прижался к перилам и спружинился, чтобы успеть увернуться, если он швырнет камень в меня, или ударить его ногой, если подойдет близко.
Мамай подступал медленно, обдумывая, что бы сделать наверняка.
Но глаза у него были неуверенные, бегали.
Это, видимо, потому, что я навстречу ему — улыбался.
Ну, подходи, подходи, так называемый друг! Давай-давай, зубами еще поскрипи... Вот так! Раз ты пес, так я — собака, раз ты черт, так сам я черт! Твоя неправда и не твоя теперь сила. Зовись хоть ты другом, хоть врагом, хоть Мамаем, хоть самим Чингисханом, будь там монголом-арийцем, китайцем, я никогда не устану хлестаться со всей такой сволочью. Герр а утранс — война до последнего! — правильно я запомнил, Володя-студент?..
Ну?!
Тут сбоку, от госпиталя, от площади раздался оглушительный грохот и треск.
Мы оба обернулись.
В небо взвились и рассыпались дождем разноцветные ракеты.
Это начинался салют Победы — единственный за все четыре года салют в нашем маленьком городке.
Я кончил книгу и поставил точку. И рукопись перечитать не мог. Судьба моя сгорела между строк, пока душа меняла оболочку. Так блудный сын срывает с плеч сорочку, так соль морей и пыль земных дорог благословляет и клянет пророк, на ангелов ходивший в одиночку. (Арсений Тарковский. 1960 год).