Я загнал его в угол чердака. Он повернулся ко мне, прижался к кирпичной пожарной стене спиной. Голова у него, чтобы не узнали, крест-накрест обмотана бинтами, как у обожженных летчиков или танкистов. Один момент мне даже показалось, что поверх бинтов у него надет танкистский шлем, в точности такой, как у Герки Мамая. Но из-под бинтов торчит его челка, затравленно поблескивают маленькие, дикие и злые, как у хорька, глаза, под омерзительными, будто короста под носом, усиками щерится от ужаса его гнилозубый рот.
Он.
Я медленно подхожу ближе, словно нависаю над ним, и тут замечаю в его руке пистолет. Я рву предохранитель своего... Поздно! Он стреляет в меня первым, пуля попадает в каменную дымовую трубу; рикошет, в глаза мне сыплется красно-коричневая пыль...
От выстрелов я и проснулся. У раскрытого настежь окна отец в одном бязевом нательном белье садил из своего трофейного парабеллума в белый свет как в копеечку.
Я сразу все понял. Вчера вечером, увидав, как Игорь Максимович берет зубную щетку, порошок, мыло и полотенце с собой, и зная, что ночевать он теперь непременно останется на заводе, мы с Манодей сняли посудный шкафчик с дверей, отогнули гвозди, которыми она была забита, и опять пробрались в комнату конструктора. Включили его приемник, поймали какую-то заграничную станцию, и там несколько раз слышалось переиначенное на иностранный манер слово «капитуляция». Мы долго с Манодей обсуждали такой вопрос, я поздно пришел домой, и мне за это порядком нагорело.
Победа!
Победа!
Все ждали ее со дня на день, не знали только — когда точно. А ох как хотелось бы знать, особенно тем, у кого кто-нибудь живой был на фронте.
Вот когда.
Вот как, оказывается, она наступает.
Я вскочил на кровати. Первым моим желанием было засунуть руку под матрац, вытащить оттуда свой пистолет и, встав рядом с отцом, выпалить в небо сразу всю обойму. Но я вовремя спохватился. За пистолет отец задаст такую «стрельбу», что, чего доброго, забудешь и какого числа война началась, и про Победу забудешь.
Откуда-то раздался еще какой-то, трескучий шибко уж, выстрел. По нашей крыше затарахтело, как дождем, а в окне пролетели чуть-чуть набирающие листву ветки тополя. Отец закричал:
— Степаныч, старый хрен, ты что же это по людям лупишь? Отныне запрещено по людям, понял!
Я высунулся в окно. Напротив, возле своей калитки, приплясывал с дробовичком наперевес магазинный сторож Степаныч, наш сосед. Он засмеялся, махнул нам рукой и закричал:
— Дак у меня же бердан системы первый номер: пердел-кряхтел-наутро-помер — это ра орудие, им ра кого сострельнешь, кроме какого сохлого гриба, наподобье меня? А седня ра человек может погибнуть?!
И он затопотал по пыли, выплясывая, кружась на одном месте вкруг себя самого, одну руку уперевши в бок, другой поднял ружьишко над головой и помахивал им, как ряженая баба в пляске помелом або ухватом. Потом отогнул валенцами какое-то уж больно заковыристое коленце и убежал к себе, видимо перезаряжать дробовичок.
Через два дома от нас бил из своего нагана участковый милиционер Калашников. Во всех домах громко, как в сорок первом, гремело радио. Отец отошел от окна и, подражая Степанычу, отшлепал босыми ногами замудреснейшую чечетку, смешно наступая на распущенные штрипки-тесемки. Видеть его в рубахе-распустехе, в подштанниках, но с пистолетом было ужасно весело! Прямо тебе Петька-сгальник из «Чапая» перед Урал-рекой да и только, но тот-то был хоть все же в штанах...
— Пап, ну папа же! — возмущенным голосом протянула Томка. Она тоже проснулась, даром что отец всегда теперь про нее говорил, что этих невест полуторачасовой артподготовкой из стволов главного калибра РГК и то не добудишься, и сидела в кровати, прикрыв крест-накрест руками голые плечи. — Выйди, пожалуйста. Мне надо одеться.
— Скажите, какие нежности при нашей бедности! — хохотнул отец и пригнул ее голову к коленям. — Ну что, архаровцы, банда батьки Кныша, с Победой, что ли?!
— С Победой! Банда батьки Кныша! — закричал и я, вытянул Томку по спине и стал ее щекотать, ощущая щемливую оцепенелость в руках, когда вдруг касался ее грудок.
— Отстань! Отстань! Фу! Дурак! — крикнула Томка, ударяя меня по рукам. Я ржанул, взбрыкнул козлом и убежал, немного смущенный.
С некоторых пор очень изменились наши отношения с Томкой. Всего какой-нибудь год назад мы были с ней неплохими друзьями, хоть она и девчонка. Она никогда не ябедничала на меня родителям, и мы вместе мечтали, как сбежим на фронт: я разведчиком, а она санинструктором в ту же часть. Когда училась в восьмом, она тайком от матери ходила на курсы медсестер, и, как ни хотелось мне сболтнуть об этом, я ее, конечно, тоже не выдал. Но не так давно, вспомнить-подумать, так примерно со времен Сандомирского плацдарма на Висле, и когда наши вышли в Восточную Пруссию да заставили финнов, мадьяр, мамалыжников и прочих фрицевских прихлебателей показать тем большой кукиш с маслом, и для всех стало понятно, что война все равно скоро кончится, Томка вдруг решила стать артисткой. Я даже помню, как это в первый раз начало проясняться. Она насмотрелась картины «Жди меня», долго вертелась перед зеркалом и сказала:
— Витька, а ведь верно — я немножечко похожа на Валентину Серову? Брови и разрез глаз...
Если бы Томка спросила, не похожа ли она на Веру Марецкую в «Она защищает Родину», — это было бы куда ни шло, понятно, хотя, конечно, смешно. А то, подумаешь, — Серова, «Жди меня», девушка с характером... Длинноногая цапля какая-то, а из-за нее вон какие хорошие люди расстраивались и чуть ли не погибали, как тот майор — ну, командир партизанского отряда в этой кинушке.