Выбрать главу

Не зря ведь Стогов именно нам в первую очередь и сказал:

— Молодцы, сорванцы!

В общем, тогда мне думалось, что Очкарик еще может быть человеком.

И зря.

О Мамае рассудил, что он, мол, и нашим и вашим. Как бы не так! Мамай есть Мамай. У него сказано — отрублено, заяц трепаться не любит.

А вот Очкарик-то, вышло, действительно — и вашим и нашим за пятак пляшем. И я его, выходит, не распознал потому, что сам-то, видно, был тогда не вашим, не нашим, как и он же, осердие на батоге, амеба, дерьмо на палочке...

Перво-наперво из-за этого же Очкарика пришлось распроститься с тимуровской командой. Когда Димка Голубев после семилетки ушел на завод, капитаном догадались сделать — Очкарика! Пока перед тем он ходил в комиссаpax, нам было начхать: дескать, мели, Емеля, твоя неделя. А уж и верно — как начнет! Меня обвинял, что я чуть ли не молельщик какой, а проверить, так ему бы самому целыми днями — не мне молитвы-то чесать. Служитель!

Но тогда сразу стало не до шуток. С Димкой Голубевым мы привыкли кое-какие дела делать, и никто и думать не думал, что кто-то тут кем-то и чем-то командует: всяк сам был командиром над пилой да колуном, да над поленницей, которую надо уложить. А Очкарику главное — чтобы было по книжке. Будто мы ее не читали! И книжку читали, и кино смотрели, будь спок. Только на фига нам все эти штабы-доклады, колеса-штурвалы, что ли, мы буквари какие совсем? Тянись еще перед ним... Тоже — сыскался фон-барон, очкастый генерал! У нас, поди, и ни одного генерала очкастого нету, это фашистских в кино показывают с одним очком в глазу... Одно дельное и предложил из книжки — звездочки рисовать на домах и воротах, где живут семьи фронтовиков. Правда, с такими звездочками оказались, почитай, все без исключения дома в городе, однако было хорошо: в любой заходишь, а будто твой знакомый дом, и ты тут свой человек. Ну, да мы и без звездочек знали, куда в первую очередь надо идти.

Я пробовал рассказать Семядоле, что ерунда получается, что не желаем мы подчиняться всякому очкарику. Он ответил:

— Сами выбирали?

А чего мы выбирали? Нам назначили — мы и выбрали. А кого бы замест? Мамая, что ли? Или меня? А кто предложит? Оксану — девчонка. Да я бы лично ни за что не решился ее предложить... А этот — как же, ходит там, благодаря папашеньке, с учителями, умные речи говорит. Служитель. Вот и думают, что он чего-то стоит.

Короче говоря, начхали мы на Очкарика и его придурошный штаб, нехай с девчонками в куклы да клетки играет. Тем более что к этому времени я, Мамай и Манодя уже повадились, благодаря тому что отец там лежал, сами по себе ходить в госпиталь, как раз в двадцатую, папкину палату. И не раз в месяц, когда накопятся подарки и какой-нибудь концертик, а хоть каждый божий день. А что дрова пилить — так хоть сто пудов! Втроем, с кем приладился, всего и лучше: попеременке двое пилят — один держит, сидит, если надо, на бревне, а где козлы путевые — колет тем временем. И укладывать тоже удобнее втроем.

Да кабы на том вот моя история с Очкариком и закончилась! Это были еще — тьфу! — семечки. Цветочки! А ягодки я скушал потом. И не скушал еще, а скушаю...

Э, да неохота и думать-вспоминать обо всей такой хреновине сегодня. К черту! Теперь на нашей улице праздник, а там будь что будет и хоть трава не расти, семь бед — один ответ! А может, как многие говорят, еще «война все спишет»?

Авось бы! Давай-ка бог или — кто там? — черт.

Только рассуждали так какие-то вроде бы гниды...

Тьфу ты, будь ты проклято — тот белорожий гад в бурках и кожане!

От злого глаза, от людской отравы, от равнодушья к другу и врагу меня спасут языческие травы на камском древнерусском берегу. Затмит мои ошибки и промашка, кромешное семейное житье негромкий запах беленькой ромашки — лекарство предпоследнее мое. Сиянье неба над безлюдным полем — такая голубая глубина... И я здоров. А ежели и болен — то только тем, чем вся земля больна (Владимир Радкевич, 1974 год.)

Школа

И как раз в этот момент, поперек нашей улицы, не быстро и не медленно проехал «студебеккер» с пленными немцами в кузове.

Все смолкло.

Обычно по этой части города их не гоняли и не возили. Слышно было, что они работают на расширении обоих заводов. Но и нам, а мы-то оползали город (будь-будь, насквозняк, да и всю местность вокруг него, они попадались редко. К мадьярам, которых ежедневно приводили на пристань для погрузки и разгрузки пароходов, с прошлого года привыкли и вроде не считали их ни за людей, ни за врагов. А эти...

— Куда это их повезли?

— Куда... На работу!

— С работы. Они на радиозаводе какой-то цех ширпотреба строят, с той стороны проехали. В ночную вкалывали. Как положено!

— Может, в баню? Мать рассказывала, какие-то бабы подняли целый кипеж: по банным выходным в железнодорожной фрицев мыли, пока у них своей не было, что ли.

— Ага, я тоже слыхал. Мо'рговали наши-то мыться после них.

— Баню им! А ху-ху они не хо-хо?

— Ну! Вот и решили помыть под шумок, — нынче-то баня наверняка пустует: какой дурак из наших профукает на баню сегодняшний день?! — И у немчуры, что ли, сегодня тоже выходной? — А то! Я так, будь спок, уверен, что сегодня уроков не будет. Праздник! Да еще какой!

— Уроков... Праздник... А им-то с чего?

— Да уж... Прогнать бы их сейчас по городу, как в прошлом году по Москве!

— Точно! Пусть бы теперь исполнили народный русский песня «Вольга-Вольга, муттер Вольга, Вольга-Вольга, руссиш флюс!»

Мощно и торжествующе, без обычной хрипотцы, взмыли в небо гудки сразу обоих оборонных заводов. На улицу повалила утренняя смена. Все шли разнаряженные, будто не на работу, а на гулянье. Я не помнил, что люди могут так красиво одеваться и сами быть такими красивыми. Не было видно ввалившихся, обведенных недосыпом глаз. Люди шли не суровые и сосредоточенные, а сплошь улыбающиеся. Тут-там попадались веселенькие, пьяненькие.