Чуть не на всех углах громыхали громкоговорители. Кажется, по-моему, и которые целую войну молчали, даже если и «В последний час», и те сегодня грохотали. Видно, чтобы и еще поддать шуму, во многих квартирах патефоны были выставлены прямо на подоконники. В одном квартале мы подряд услышали песенки про Сашу, Машу и Андрюшу.
Из одного окна:
Из другого:
И рядом из третьего:
А с угла тут же как рявкнет громкоговоритель:
Складно у них получилось, как по заказу!
Одного русского Ивана пошто-то не вспомнили.
Мы решили сами исправить такую промашку. Долго не могли ничего придумать. Но все-таки вспомнили и грохнули разом трое:
И только мы с этим управились, довольные собой, как из следующего окна целая гоп-компания ка-ак рявкнет:
Невозможное дело!
Мы давай вспоминать, нет ли песен про нас. Песен не оказалось. Про Манодю и Мамая были, правда, я вспомнил, но оперы, из Пушкина — «Дубровский» и «Пиковая дама»; по радио часто передавали всякие арии Владимира и Германа. У Маноди так совсем ничего себе, красивая, душевная — про мать. Про Манодину мать, вообще-то, такого не запоешь, она ему так всыпала по заднице, что и забывалось, поди, все доброе. А вот про Герку — точно, картежник; сам Миша Одесса обучил его в очко играть, а он — нас...
А про меня — не оказалось совсем ни шиша. Вот так победитель! Где справедливость?
И про Оксану наверняка нету. Имя у нее очень редкое. И слава богу, что нет. А то бы и Мамай, чего доброго, что-нибудь бы исполнил...
Попеть и песен послушать нам сегодня пришлось!
Я опять увидел сторожа Федосова. Он сидел на скамеечке один и, по-моему, кемарил, румпель свесился почти до гармони. Был нос-то уже фиолетовый: видно, Федосов порядочно-таки наклюкался.
Я вспомнил, как утром, (когда шел в школу с Горбунками и Димкой, собирался подобрать про него и для него песню, да не очень тогда получилось. А тут я мигом вспомнил «Матроса-партизана Железняка», запел, а ребята, которым тоже интересно посгальничать над таким необыкновенным дедом, подхватили как можно громче, чтобы разом его разбудить.
Песню-то он услышал, но только продрал глаза, сразу рванул гармозень и запел свое, будто и не спал вовсе. Да еще посгальнее нашего!
Мы так и покатились. Ай да революционный моряк, лихо он, видать, революцию совершал.
Только Федосов заиграл, из рядошного окна в нижнем этаже высунулось сразу несколько баб, явно подвыпивших, а среди них одни мужик. Он-то и закричал:
— Отец, будь другом! Айда-ка к нам со своей музыкой. У меня их не восемь, а все шешнадцать! Ванька, отгадай, сколько у меня за пазухой яиц — все чичире отдам! Пусть им хоть мужиком-то попахнет, маня они уже за мужика и не считают. Может, нас с тобой сложить, так один нормальный получится? Пусть хоть не четыре, ха-ха-ха-ха! давай, будь другом, а? Угощения тут!..
А одна баба, да старая-престарая ведь, лет под сорок, из окошка высунулась, чуть не вывалилась, и запела Федосову: «Ты, моряк, красивый сам собою...»
Ох же и бабы пьяные — и самого старпера не пропустят!
— Одна нога здесь! — браво вскочил, даже при этом откозыряв, Федосов и пошкандыбал не к воротам, а прямо к окну. Будто ему и верно от роду-то двадцать лет! Так его в окно и втащили — вместе с гармозенью! Как не оборвали-то хитрый его протез?
Тем «шешнадцати» бабам, похоже, здорово повезло. Если нам навстречу попадала какая компания с музыкой, на балалайке ли, на баяне, а уж на гитаре так обязательно, играли сами бабы. А того чаще — пацаны совсем, меньше нас.
Один попался с баяном — умрешь! Его из-за баяна-то и не видно — только ноги и голова. Баян у него застегнут, руки он, оказывается, заложил за спину, чтобы его вперед не перетягивало: снизу ноги, сверху голова — и все тут. Идет один баян по улице, ножками потопывает, глазками похлопывает — и идет!
Женщины надели, видно, все самое нарядное, что ни осталось с довоенных лет. Как угорелые носились мальчишки. Непонятно, правда, почему говорится — как угорелые: по себе знаю, угорелых больше на сон тянет. А сегодня!..
Плясали, пели и пили тоже прямо на улице. Военных силком затаскивали в совершенно незнакомые компании, в чужие дома.
Возле одной калитки плясал на костылях инвалид. Сначала, стоя как журавль, он выделывал ими всякие выкрутасы, будто танцор ногами. Потом начал ерзать и прыгать сам, да вдруг как рухнет вприсядку! Держась за ручки костылей, он подпрыгивал невысоко, Но зато высоко-высоко выбрасывал ногу. Вся компания его, да и он же, да и мы тоже заходились от смеху. Потом он, специально на потеху или просто устал, отшвырнул костыли и плюхнулся на задницу — только пыль столбом! — да еще и крикнул, хлопнув себя по единственной ляжке:
— Знай наших!
Его подхватили сразу несколько женщин, утащили во двор хохоча:
— Ох, Егор-Егор, умора ты, умора!
Мамай у нас числится в завзятых плясунах, но такому Егору с ним нечего и делать — раз плюнуть перепляшет Мамая! Даром что у того все две ноги.
На подоконнике первого этажа две женщины и парнишка пристроились играть в карты. Мимо проходил старичок, врач гражданской больницы. «Гинеколог», — шепнул нам Мамай. Посмотрев на картежников, старичок задвигал усами, как кот, и сказал:
— Лучшего времяпрепровождения не нашлось? В такой день?
Одна из женщин отложила карты, вздохнула, лицо ее посерьезнело: