Выбрать главу

Смылся! Словно корова его языком слизнула, будто и духу его тут не было. Я чуть не сдох — больше-то даже от удивления, чем от смеха.

Вот и вся тебе красная цена в базарный день, задница — комсомольский секретарь. Отличничек! Краса и гордость школы! Сочинитель стишков! Кавалер де Грие! Клизьма ты, клизьма...

Я знаю, что мне еще и за это придется заплатить — ох, заплатить! Но какую бы пакость ты мне теперь в отместку ни сделал, в каких бы смертных грехах меня ни обвинял и каким бы грозным судьей ни казался при этом, какие бы правильные и убедительные речи при этом ни говорил, ты никогда не сможешь посмотреть мне прямо в глаза. Сла-абак!

А я тебе — смогу.

Завтра — будь что будет, и, что бы уж ни было, сегодня мой праздник, наш праздник Победы, и плевать я хотел с верхней полки на то, что ты со мной сделаешь завтра!

Тут я вспомнил, как он сиганул на своих вихлястых, на полусогнутых, и мне стало здорово смешно и весело. Только почему-то дрожали руки, так что я даже побоялся разрядить пистолет. «А что было бы, если бы он не трухнул? — вдруг подумал я с опустившимся сердцем. — Что бы я тогда делал? Ведь не стрелять же?!» Ну, да он проверенный, известный бздун, по-другому и не могло быть, все рассчитано было точно! Я только никак, правда, не ожидал, что он сразу так вот и сиганет без никаких, как заяц.

А интересно, как бы вел себя под пистолетом я сам? С фашистами — понятно: не можешь сопротивляться — плюнь ему в харю и умирай с честью, — а вот если свой? Да когда не мойка, которой все равно до смерти тебя не зарежут, ну, рыло покоцают, а настоящее оружие?

Все равно Очкарик слабак — рядом же пистолет! В кобуре, правда, да и какая система, неизвестно, не успел бы... Но есть ведь в жизни такие моменты, когда дрожи, но форс держи, подыхай, но стой на своем. Мог бы понимать, что его, ясно, на пушку берут, проверяют ту стойкость, про которую недавно пел, будто соловушка. Куда там — даже и этого не понял, а и понял, так струсу ничего не мог сделать, совладать с самим собой. Так зачем же он и нужен такой — шибко правильный, которого кругом хвалят и любят, а он не умеет постоять ни за себя, ни за других, ни за правильность свою, ни за дело.

Школа

О своем я уже не заплачу, но не видеть бы мне на земле золотое клеймо неудачи на еще безмятежном челе (Анна Ахматова, 60-е годы).

С этим Очкариком, будь он неладен, все время меня сводила нелегкая. Причем складывалось всегда так, что мне предстояло драться сразу на две стороны; ну, как бы нашим пришлось, если б на нас налезли еще и япошки. С самого первого раза и пошло — когда был воскресник на льду и надо было рассчитаться с Мамаем, а тут и Очкарик путался...

А последний раз с ним было так.

Дня через два после того, как мне прошибли башку, он остановил меня на переменке и сказал:

— Зайди ко мне.

Так и сказал. Как же, начальство! На одном собрании мы постановили организовать комсомольский уголок; в учительской — больше места не было — нам отвели стол и половину шкафа, так Очкарик теперь все перемены там и сидел, будто в собственном кабинете.

Пришлось заходить. В другое время послал бы его, но сейчас, я чуял, уже началось...

— Где твой комсомольский билет? — барабаня пальцами по столу, как самый большой начальник, спросил Очкарик.

Такая расфуфыренная манера говорить не по делу, а для понта, с особым значением выказывая всякое пустое на самом-то деле слово, всегда бесила меня до чертиков. Кое-кто из учителей примолк, явно прислушиваясь к нашему разговору.

Вообще-то, готовясь ко всяким ожидающим меня беседам, я настраивался рассказать как есть, по совке и честно, на виноватый лад, потому как и сам ведь понимал, что виноватый кругом. Готов был даже и с Очкариком толковать — все-таки он же, а никто другой комсомольский секретарь у нас в школе.

Да и кое в чем мне было трудно разобраться одному, надо было посоветоваться с кем бы нибудь. Но: Мамай — не помощник, откололся от меня в этом деле, с Маноди проку мало в таких вещах, к отцу не подступишься, дяди Миши нет... Володя бы Студент? Не попадешь, разве уж придумать какую-нибудь опять аферу при крайности. Ванюшка Савельев, правда, сам насылался, но до него тоже далеко, да он и просто по горячке, поди, а так больно ему надо возиться со всякой моей пацаньей мутью серобуромалиновой в крапинку, ему посерьезнее хватает забот.

Вот с Оксаной бы — кабы с ней не рассорились перед тем, да кабы вообще можно было бы советоваться с девчонками о таких вопросах... Если бы да кабы — во рту вырастут грибы!

А больше к кому с этим пойдешь? К Очкарику, что ли, чтобы «разобрался»? Разбирается он... Говорят: комсомол, комсомол... Союз друзей, твой родной дом. А если там какой-нибудь четырехглазый филин Очкарик — главное начальство? Тогда там шарашкина контора получается, а не боевой союз!

И еще он, гад, будет тут рисоваться на моей беде, на моей виноватости? Да хрен ему в нос, чтобы его прошиб понос, да два еще в горло, чтобы дыханье сперло!

Я закрылся:

— Если спрашиваешь, значит, знаешь? Чего тогда? Очкарик посмотрел на меня, как самый строгий учитель.

— Правильно я возражал против твоего приема. Ты — морально неустойчивый и идейно невыдержанный тип.

Я, конечно, помню, какое давал по собственному желанию обещание Оксане, и стараюсь все же не ругаться, хотя бы и про себя, но как еще можно по-другому думать о таких вот, как Очкарик, и с ними говорить! Да сам-то он тип! И свистел-то, и свистел-то тоже, свистун несчастный! Да ни шиша он тогда не возражал и не мог возразить. Потому что это сам Семядоля как-то на шахматном кружке подъехал ко мне и сказал:

— Я прочитал твою контрольную работу по истории. Недурственно. Послушай, Витя, тебе уже исполнилось четырнадцать лет? Почему же в комсомол не вступаешь? Не пора ли начать заниматься серьезными и полезными делами? Для тебя бы для самого было весьма полезно направить избыток энергии в надлежащее достойное русло, а для нашей школьной организации энергичные и боевые ребята тоже бы были не лишними. Подумай. Папа разве с тобой об этом не говорил?