— Я дарю эту картину вам, Бражинский. Я дарю вам все, что пишу.
— У вас найдется прикурить? — спросил Бражинский. Я подержал горящую спичку у папиросы, он сделал глубокую затяжку. — Немцы истребят нас, вас и меня, комиссар, и все, за что мы боремся. Им не нужны евреи и черные. Да и сумасшедшие художники, как наш Рерих, им здесь тоже не нужны.
— Бражинский! Покажите же нашему комиссару машину Судного дня! Причину, почему мы победим. Она очень красиво сконструирована, дорогой мой, она отправит ракеты на свалку древностей, в ней живет не-во-о-бра-зи-мая сила!
— Позже, позже. Наш друг Рерих художник-прикладник, он, знаете ли, помогает освобождать Редут от гор. То, что греки называют «тех-не», то есть порождение, способно произвести только прикладное искусство. В нем, в картинах Рериха таким образом рождается истина; греческая Алетейя, корейская By, хиндустанская Самадхи. Мы понимаем под ними перерождение несуществующего в существующее. То есть эксперимент и познание, равно как и обуздание природы, производство предметов потребления, составление теорий, фиксирование новых явлений и идей. Здесь у нас наверху есть еще один художник, Вальтер Шпис…
— Шпис — ребенок, — сказал Рерих презрительно и откусил кусочек цветного сахара. — Не говорите о нем, полковник, не рассказывайте нашему другу ничего про это наивное создание. Пишет мазню, гомосексуалист, интересуется только ляжками своих моделей.
— Много лет тому назад он ходил к хиндустанцам, к единственным, кто в силу своей природы будет помогать нам в борьбе с немцами. Спаситель придет из Азии. Так думал Шпис. Шпис. Тоже русский, не так ли, Рерих? Да что я говорю, идите, комиссар, идите, прогуляйтесь! Увидимся сегодня за ужином, если пожелаете.
— Разумеется, товарищ конфедерат.
— И забудьте вы, пожалуйста, это «товарищ конфедерат», я имею в виду, когда мы одни.
Я вышел с балкона через железные двери и часами бродил по бесконечным галереям Редута, проходя через большие пещеры и узкие проходы, через отдельные помещения, которые, в конце концов, соединялись с другими, а те, в свою очередь, переходили в башнеподобные залы, шел и думал об этих странных разговорах и никак не мог прийти к правильному выводу, кроме того, что здесь, наверху, что-то завершилось, что бал правит ужасный и всепоглощающий упадок духа, утвердивший сам себя в этих стенах. В Редуте, так мне казалось, за десятилетия его существования воцарилась анархия, поскольку она как раз непобедима.
Швейцарские солдаты украшали свои спальни воланами из плиссированного дамаста; десятки машинных помещений либо стояли пустые, либо были переоборудованы в большие салоны, где офицеры выставляли на всеобщее обозрение препарированных животных; можно было увидеть выпотрошенных лис, витрины с сотнями видов насекомых, трофейные немецкие и английские вымпелы и знамена, вымазанные грязью греческие иконы, древнее оружие, например, алебарды и пищали, вольеры с умершими в них много лет назад от голода и мумифицировавшимися вследствие неизвестного мне процесса африканскими птицами, обтянутые темно-зеленым шелком стулья, ордена, павлиньи перья, высушенные цветы, фолианты, кожаное кресло, деревянные, вырубленные из одного ствола дерева, кричаще раскрашенные статуи и идолов; целые комнаты были увешаны амексиканскими платками, покрывалами и бейсболками; с потолка свисали хрустальные люстры и корейские лампионы; другие комнаты были так заставлены тысячами восковых голосовых текстов и воспроизводящими их аппаратами, что даже нельзя было открыть двери; следующие комнаты служили пристанищем для сваленных горами бесчисленных расчесок и оправ очков из ацетата и фенольной смолы; еще в каких-то комнатах хранилось золото во всех мыслимых формах и вариациях, часы, музыкальные инструменты, статуи золотых и белых лошадей. Только книг не было, в сколь отдаленных кавернах и помещениях Редута я ни оказывался в течение моих многодневных ознакомительных поездок, ни разу не видел ни одной книги, ни одной письменной фразы.
Странные наскальные рисунки и барельефы, попадавшиеся на глаза во время моего пребывания в нижних уровнях, обладали мощной притягивающей силой — здесь, наверху, их тоже можно было видеть. Располагаясь на уровне глаз, они словно блуждали по помещениям, коридорам и залам, однако проработка изображений здесь, в отличие от тех, что были расположены на нижнем уровне, была пронизана духом упадка. Подобно различию между шероховатыми, неровными стенами нижних пещер и начисто отштукатуренными комнатами верхних залов, барельефы здесь, наверху, свидетельствовали об искусстве, уже перешагнувшем свою наивысшую точку, и даже явно переживающем стадию распада.