И сейчас очень жду его, очень, а он где-то болтается. Эх… А ведь письма-то он так и НЕ ОТПРАВИЛ. Не знает, что делает этим, не знает, а то бы тотчас же послал, т<ак> к<ак> почувствовал бы, что теряет меня, ну, да наверно, я ему «не дорогая», несмотря на все его уверения. Горько все же.
Ну, за работу[295].
Сегодня иду с Колькой Дем<ентьевым> в филармонию.
Боюсь, что его присутствие будет мешать мне слушать. Погода отвратительная, на душе тяжело, дома, как водится, все злы, больны, темны. Ведь так же нельзя жить, так нельзя жить!!
Матери обязательно надо уехать. Обязательно. Мне все надоело. Кропаю про себя стихи, записывать боюсь, кажется, — скверно.
Все равно, надо подбирать книгу.
СКУЧНО.
Не знаю уж, с чего и начать. Какая-то нудная, тяжелая тревога, даже руки плохо движутся.
Когда же запишу все, все?
Главное: иду на античную завтра, абсолютно не подготовленная, т<о> е<сть> прочла и проконспектировала 2 пособия, и ни больше, ни меньше. Если Казанский[296] издевнется, ничего большего я не заслужила.
А ведь какой предмет! Изучать его надо почти что с благоговением, надо проникнуться им, ведь это сокровищница и начало. Конечно, я в будущем все наверстаю, но, но… Господи, иначе же я не могла! Я работаю через силу. Я позорно клюю носом в трамваях, и кондуктора будят меня. Я клюю носом с открытыми глазами, мысль о том, что надо торопиться — не позволяет мне сосредоточиться и отдаться книге…
Тяжело, тяжело…
А как все надоело! Сдать бы, да и дело с концом. Погулять бы перед отплытием на остров Формозу…[297]
Чистка в комсомоле оставила осадок на душе и точно углубила раздвоение. Главные вопросы были о творчестве. Все-таки так нельзя было. Ну, что ж, я ясно вижу, что иначе ребята подойти и не могут, как только, что «из стихов не видно, что она комсомолка». Мне кажется, что здесь я и создаю свою собств<енную> теорию о творчестве, о поэте, о художнике и вообще. Т<о> е<сть> это не моя теория, но и не теория комсомольцев типа проверкома, которые есть правильные, классово выдержанные, те, которые будут хозяевами положения. Зачем же скрывать — в пункте творчества я им противопоставлена. Значит, чужая им, чужая современности, чужая революции? Нет! Да субъективно нет, а объективно… Да нет же, почему не права я, а правы они? Только потому, что их теория элементарнее?
Художник должен «отображать», т<о> е<сть> они требуют от меня отображения рабочего быта… да что тут расписывать! Вздор, и все! И ничуть я не считаю себя в чем-то виноватой (подумаешь, — «вина перед народом!»), и хныкать нечего.
Просто-напросто искусство шире каких бы то ни было теорией и мировоззрений. А ЛАПП ничего подлинного, рожденного не создаст, если только не окажется талантов сильнее лапповской клети. Прав Лебедев[298], права Ахматова… ну и пусть это «не наше», это должно стать «нашим».
Лебедев![299] Теперь имя Владимира Васильевича долго не будет сходить с этих страничек.
Он увидал меня в редакции «Ежа»[300] попросил какого-то сотрудника познакомить меня с ним для того, чтобы писать с меня портрет. В пятницу я была у него… нет, в четверг, 30/V—29. А теперь только и живу тем, что снова пойду к нему. В<ладимир> В<асильевич> в восторге от моей особы. Это радует меня, конечно, и самолюбию, т<ак> сказать, льстит. Наверно, и осенью будет писать с меня. Я, конечно, увлечена им, как обыкновенно увлекаюсь талантом и художником; ведь это радость соприкасаться с художниками, подлинными и творцами. Я уже решаюсь не анализировать, не копаться, на чем основано это увлечение, да хорошо ли это и т. д. Нужна прежде всего цельность, а то это вечное копанье умертвит всякое увлечение. Конечно, я хочу, чтоб Лебедев ценил и меня, и мое творчество, и мою личность. Лебедев будет знакомить меня с миром, мимо которого я все время проходила. Как это хорошо, господи! Интересно, как бы отнесся он к моим стихам? Я так была бы счастлива, если б они понравились ему по-настоящему…
Завтра иду к своему второму увлечению — Тихонову. Подбираю книгу. Недавно мои стихи казались мне такими хорошими, а вчера и сегодня снова, снова[301] посерели и чудится, что ничего особенного, что просто обыкновенные девичьи стишки, которых нынче уйма, до черта… Скучно.
295
Далее следует текст, написанный Б. П. Корниловым:
«Нет, Ляленька, все что-то не то. Не такой уж я пропащий, каким выглядываю из страниц этого дневника. Но все может быть, что эти „Поляковы“ (все-таки ты фамилию-то знаешь) лучше меня. Конечно же, тебе с ними интереснее.
Только минуту тому назад я писал тебе записочку и думал о нашем. Мне казалось многое ясным, все было хорошим, а сейчас, прочитав несколько самодовольных и пустых по существу строчек твоего дневника, я беру свои слова обратно. Назови меня мещанином, это лишний раз будет оттенять тебя, как таковую.
Прочитай мою записку, я ее все-таки оставляю.
О Тане вопрос решен — никого мне не надо.
P. S. Прости, что прочел дневник. Что-то на сердце нехорошо. Неспокойно».
Текст записи Корнилова перечеркнут, а после слов «никого мне не надо» рукою Берггольц приписано: «Гм!!»
296
298
300
301
Далее следует текст, написанный Корниловым: «Я требую, чтобы мое имя сошло со страниц этого документа, характеризующего тебя очень плохо». Приписка сделана в нижней части листов дневника.