Выбрать главу

Закрыв рот чашкой, он бормотал едва слышно:

- Ясно, что без доброй революции нам не обойтись. На русский образец. Тряхнуть хорошенько деревом, чтобы сверху посыпались дули. Я завидую, что вы едете в Россию: там уже все ясно. А тут еще неизвестно, что будет...

Я сам начинал все больше завидовать себе, потому что отъезд приближался, и каждый день нитка за ниткой обрывались державшие меня связи. Наконец наступило время, к которому я всегда готовился и о котором поэтому боялся по-настоящему думать, - время разлуки с Гульдой.

Удивительно, с какою силой воспринимались мелочи расставанья. Все, что сопутствовало ему, выдавливалось в памяти, словно на металлическом листе, как будто нарочно, чтобы никогда не забылась боль прощанья. Мы бродили по парку, и я запомнил все повороты дорожек, всякое дерево, всякую освещенную солнцем ветку. Мы перешли несколько раз мост, взад и вперед, и я знаю каждую клетку его железных ферм. Мы сидели перед домом садовника, опутанным диким виноградом, и мне кажется, что в этом доме я жил. Все эти часы проносились быстро, как ветер, и в то же время, замерши, они не двигались с места.

И вот все было кончено.

Вечером, при огнях, я стою в двери вагона, только что тронувшегося в путь. Глядя на меня, зажав лицо ладонями, по платформе идет Гульда. Вагон увеличивает скорость, Гульда идет быстрее, чаще и чаще шагая. Потом, чтобы видеть меня, она отходит подальше от поезда. Она мнет, растирает щеки, как будто они замерзли. Она бежит. Она бежит скорее и скорее, и расстояние между нами растет и растет. Вдруг в конце платформы она натыкается на фонарный столб. Я тяжело ощущаю нелепый удар и вскрикиваю. Гульда прижимается к столбу головой.

Я кричу:

- Ушиблась?

Она высоко взмахивает рукой, потом рука падает. Как пригвожденная, Гульда стоит у столба. Поезд делает поворот, и я больше не вижу ее.

Или нет: я вижу ее, хотя давно исчез последний огонь станции, вижу ее всю дорогу, которая тянется бесконечно между небом и землей и открывает мне все больше нового и необыкновенного. Я вижу ее наяву и во сне, и тысячи лиц - поочередно прекрасных и отвратительных - не могут заслонить собою навсегда единственного лица Гульды...

В Польше присоединился я к партии пленных и прибыл с нею на обменный пункт, где предстояло отбыть карантин.

Земля кругом была изуродована разрывами снарядов, сосновый лес простерся голый, без макуш, неровно оторванных артиллерийским огнем. В старых полузасыпанных ходах сообщения между окопами стояла ржавая вода. Лягушки вылезали из нее в сумерки поквакать.

В нашем бараке нашлись два гармониста и скрипач. Чтобы развлечь измученное население лагеря, мы решили устроить концерт. Мы подготовили программу, приемлемую для сурового начальства и хоть немного напоминавшую близость демаркационной линии, за которой, у нас на родине, пелись бесстрашные песни.

Перед двойным забором из колючей проволоки привычно сели и легли на земле пленные соседнего барака, позади нас расположилась толпа наших сожителей. Чем дальше играл начавший концерт скрипач, тем делалось тише, и вот вечерний час как будто остановился. Маленький, казавшийся беспомощным инструмент из четырех струн и невесомого смычка дерзко заполнил ёмкое пространство. Толпа не шевелилась. Когда музыка кончилась, первые несмелые хлопки были вдруг подхвачены раскатами восторга. Отвыкшие проявлять свою общность и неожиданно почувствовавшие ее, пленные аплодировали с таким дружным запалом, что конвоиры начали беспокойно переглядываться и ощупывать на поясах патронташи.

После этого грома радости выступил я с песней о "Дубинушке". Я пробовал голос заранее, но не во всю силу, и он мне показался звучным, болезнь не оставила на нем никакого следа. Но едва я запел, как услышал очень тихую непрерывную высокую нотку, похожую на комариный звон, точно насильно вплетенный в мой голос. После первого куплета я откашлялся, но комариная песня в горле сделалась только звучнее, и когда я дошел до самой высокой ноты: "англичанин-мудрец, чтоб работе помочь, изобрел за машиной машину", на этой машине голос мой дал петуха и оборвался.

Толпа либо не поверила ушам, либо не сразу решила - принять ли случившееся за шутку или всерьез, но секунда прошла в страшном безмолвии, и потом я услышал смех, который, так же как аплодисменты, начался робко и, все быстрее и быстрее разрастаясь, перешел в грохочущий хохот, охвативший меня со всех сторон. У меня не хватило сил сойти с места. Я развел руками, прося извинить меня, а толпа хохотала веселее и веселее, заново радуясь испробованному бодрящему чувству единения и всеобщего родства. Но тут уже и конвоиры с легким сердцем присоединились к веселью, ухмыляясь и закручивая усы.

Будто пьяный, я побрел к бараку. В дверях ко мне подошел молодой солдат. Как на всех пленных, на нем висела шинель, жеваная и сношенная, точно больничный халат, но лицо его было здоровым, глаза - ясными, густая щетина бороды плотной красноватой коркой покрывала щеки. Он ласково спросил меня:

- Упелся, родимый?

Я с удивлением взглянул на него и переспросил хрипло:

- Упелся?

- Ну да. Отпел свое?

Мы вместе вошли в барак, и я опустился на первую нару. Солдат сел рядом и помолчал. Когда время, требуемое приличием, миновало, он сказал:

- Покурить есть?

- Нет.

Он опять помолчал.

- Ну, не горюй, - сказал он, подымаясь с нары. - Приедешь домой поправишься. Мы все там поправимся.

И он положил мне на плечо руку.

Не знаю - почему я вскочил и распрямился. На меня глядели чистые и очень теплые синие глаза, и лицо в красноватой корке бороды спокойно улыбалось. Я снял его руку с плеча и пожал ее сильно.

На дворе заливались гармонии, жадно, со всхлипами, набирая воздух; народ слушал затаившись. Я вышел из барака вместе с солдатом, присоединился к толпе, не испытывая никакого стыда или стесненности, чувствуя себя так легко и просто, как никогда за все время плена и актерства.

Да и правда: плен и актерство были позади, и я ехал домой поправляться.

1930, 1936-1937

Комментарий**

______________

** Комментарий Е. Краснощековой.

Я был актером. - Впервые - "Новый мир", 1937, № 2, с посвящением "Николаю Коппелю, с которым я прожил две жизни". Отрывок - в "Красной газете", 1937, 5 марта.

В основе повести - впечатления 1914-1918 годов, проведенных Фединым в Германии: "В городе Циттау, на границе Чехии, куда выслала меня из Дрездена королевская полиция, оставил и много горя, и много радости: был все эти незабываемые годы гражданским пленным за № 52, был другом немцев-художников и немцев-социалистов, русских-солдат и русских-романтиков.

Поступил хористом в городской театр. Через месяц пел первую партию лорда Тристана Миклефорда в "Марте". После чего утвердился в амплуа комического баса. Играл в театрах Гёрлица, Аннаберга, ездил с дрянненькими труппами по саксонским селам..." 1*

______________

* 1 "Литературные записки", Пг. 1922, № 3, стр. 28; см. также автобиографию Федина в кн. "Автобиографии советских писателей", т. 2, М. 1963; статью Вольфа Дюваля "Федин в Германии" в кн. "Творчество Константина Федина".

Включая повесть в кн. "Рассказы многих лет", Федин в обращении "К читателю" писал: "...в широком смысле вообще каждое литературное произведение автобиографично: оно почти всегда вырастает из жизненного опыта писателя. Но это не значит, конечно, что фабула произведения непременно пересказывает факты из жизни писателя. Даже в автобиографическом "маленьком романе" (повесть "Я был актером". - Е. К.) нельзя искать сколько-нибудь точной передачи житейских испытаний автора. Действительно пережитое художником лишь просвечивает сквозь отысканные им образы времени"1*.

______________

* 1 "Литературное наследство", т. 70, стр. 561-563.