Он взял привычку возвращаться домой все позже и позже, а потом — не возвращаться совсем. Она нашла подработку, над которой корпела по ночам, падая с ног от усталости. Надписывала зубодробительно сложные адреса на конвертах, подшивала юбки, приклеивала подметки к ботинкам, кроила материи по готовым выкройкам. Расход-приход, расход-приход, она аккуратно складывала бумажки, прежде чем засунуть их к себе в лифчик. Она готовила свое бегство, как каторжник, ополоумевший от жажды вырваться на волю.
В один прекрасный день она наконец собрала чемоданы, одела детей в теплые пальто и села на поезд до Парижа. Когда три дня спустя он вернулся домой, его ждали распахнутые двери платяных шкафов, опустевшие полки, занавески, прижатые сквозняком к стенам, и пустой холодильник.
Она даже не оставила на кухонном столе записки.
Только связку ключей из хромированной стали с отлично вырезанными зубцами и сверкающим на солнце, острым как сабля, режущим краем.
Внешность — это форма, которую принимают люди, чтобы окружающие не увидели, какие они на самом деле. Не догадались об их душевном разладе.
Я тоже сочинила себе персонаж — веселый, общительный, энергичный, кокетливый, симпатичный и легкий на подъем. Смотрите на меня — я примерная девочка, умеющая прислушаться к тем и к другим, лишь бы отдалить момент, когда разразится давно копившаяся гроза и мои так и не повзрослевшие родители, даже расстаться толком не сумевшие, вцепятся друг другу в глотку. Я неистово выписывала вокруг них кренделя, улыбалась приклеенной к лицу улыбкой, мои руки послушно изгибались, готовые обвиться вокруг шеи тех, чьих громов и молний я и боялась. Я забывала про гнев и ярость против этих двоих, без стеснения рвавших друг друга на куски у нас на глазах, я всю себя охотно принесла бы в жертву, лишь бы им было хорошо. Лишь бы в дом вернулись мир и покой. Или хотя бы короткое перемирие. Я научилась гасить их ссоры, с деловитостью пожарного выливая ведра дружелюбия на их злобно оскаленные рожи.
Я так здорово перевоплотилась в персонаж доброго домового, что постепенно стала им. Я не давала себе ни секунды передышки, опасаясь повисающего между двумя дикими зверюгами зловещего молчания, той напряженной тишины, что чревата воплями, визгами и слезами, взаимными оскорблениями и хлопаньем дверьми.
Отец был легкой мишенью. Достаточно было запрыгнуть к нему на колени, когда он, утонув в глубоком кресле, слушал Жоржа Брассенса, и проворковать ему: «Милый папочка, я тебя люблю», — чтобы он вздохнул всем своим крупным телом, чтобы его лицо прорезала улыбка, чтобы его теплые руки обняли меня, а губы прошептали: «Девочка моя! Моя красавица, любимица моя, радость жизни моей!» В этом жарком объятии воплощалось все его отчаяние, вся его неспособность стать добропорядочным отцом семейства, — и я служила ему чем-то вроде соломинки для утопающего. Я нарочно вела себя как маленькая, чтобы задобрить его, разнежить и увлечь за собой в край веселья и радости, я делалась белой и пушистой, журчала ему: «Еще, папулечка, еще!» От моих сладких слов, я чувствовала это, таял его гнев — на себя, на нее, на этот мир, не желающий принимать правила его игры и то и дело хватающий его за руку. Я еще теснее прижималась к нему и довольно мурлыкала — я победила.
С матерью дело обстояло сложнее. «Не надейся, я все твои фокусы вижу насквозь!» — отрезала она, стоило мне к ней приблизиться. Так что я предпочитала держаться на расстоянии. Мы с ней поглядывали друг на друга с настороженностью. Она называла меня Форца и за обедом ставила мой прибор на самый край стола.
Но все это продолжалось, пока Джейми жил с нами. Потом она стала вести себя со мной намного лучше.
Братья и сестра решили вообще не обращать на них внимания. Затыкали руками уши, закрывали глаза, за столом сидели, словно язык проглотили, и, очистив тарелки, быстренько сматывались — так же молчаливо, гуськом. Они не лезли в бутылку и старательно плели вокруг себя паутину равнодушия, от которой отскакивали любые удары.