Я же остался на весь вечер с Грегуаром. Время от времени, то погружаясь в депрессию, то выплывая из нее, я спрашивал себя, в каком состоянии застанет меня Алекс по возвращении. Чтобы не испортить все окончательно, я решил лечь спать, не дожидаясь, когда она вернется. Зато на следующее утро, полный сил и энергии, я устроил ей скандал. Я испробовал новый метод — пошел в атаку. Алекс очень не понравилось, что я строю из себя крутого. Мы поругались, поорали друг на друга, я как мог изображал мобалийца, этакого твердолобого парня, и в результате, пытаясь подкрепить свои эмоции действиями, я хлопнул дверью и укатил в аэропорт не попрощавшись, оставив за собой последнее слово, оставив Алекс в слезах в пустой квартире, кругом виноватый и окончательно задолбанный. Короче, все получилось абсолютно не так, как я рассчитывал. И это в очередной раз высветило нашу главную проблему — неродство характеров, хроническую взаимную глухоту. Из-за этого мне тоже было очень-очень плохо в Романце, мне хотелось попросить у нее прощения за свое жалкое бегство в аэропорт, хотелось рассказать ей, что в тот же день после обеда я купил для нее супердорогой крем для лица в бутике «Фрати Артиджани», что я скверно себя вел, но я продолжаю безумно ее любить, что я постараюсь стать образцовым мужем, что я даже прекращу, если она так настойчиво просит, хныкать и переживать как ребенок из-за ее измены в отеле Кодонга с тем шикарным парнем-атлетом, — при мысли о нем я чувствую себя еще более ничтожным, ибо он просто развлекся с ней на полную катушку, и дело с концом. Я не стану больше плакать из-за этого, я обмозгую все как взрослый человек и заставлю ее вновь поверить в меня и в нашу будущую счастливую жизнь. В общем, в порыве эмоций, сгорая от нетерпения излить ей свои чувства, я прошу у отца, который как раз собирался спать, его мобильный, желаю всем спокойной ночи и уединяюсь на террасе. Вокруг меня, в темноте, вырисовываются макушки кипарисов, подо мной светится огоньками Романце. Я звоню в Париж и попадаю прямо на Александрину. Она предельно холодна, и это ужасно, но отступать уже поздно, поэтому я провожу два часа на телефоне, тщетно оправдываясь перед ней. Она с ледяным спокойствием разоблачает каждый мой аргумент, называет меня лгуном, уверяет меня при помощи своего чертовски хорошо подвешенного языка в том, что я чудовище, а я, как обычно, в конце концов с ней соглашаюсь, мне становится еще хуже. Смерть видится мне единственным избавлением от давящего чувства вины, и я с головой погружаюсь в болотную трясину. Потом она говорит, что ей больше нечего мне сказать, что ей надо подумать, что она вовсе не уверена в своей любви ко мне и в существовании какой-либо связи между нами. Потом мы вешаем трубку. На самом деле я знаю, что она говорит не то, что думает. Я знаю, что она меня любит, что мы не можем просто так расстаться, но я все равно начинаю рыдать, ибо мне слишком больно. В течение трех с половиной месяцев она заставляет меня искупать вину, страдать из-за нее и этого мобалийца, просить ее о пощаде, о капле ласки, которая помогла бы мне выдержать боль. За неделю до моего отлета в ответ на мои стенания, когда я молил ее о крупице нежности, она сказала: «Справляйся сам как хочешь. Я тебе не мать и не нянька». Я никогда еще не чувствовал такого одиночества и такой безысходности, как от этих ее слов. Я рыдал наедине с самим собой, неслышно, чтобы чуточку облегчить боль, потому что я в конце концов понял: когда нет выхода, когда терпеть боль уже невозможно, а шанс избавиться от нее равен нулю — тогда не остается лекарства, кроме слез. Мне пришлось дожить до тридцати лет, чтобы снова научиться плакать, как в детстве. Я плачу, глядя на огни Романце внизу, на кипарисы, устремляя взгляд в темноту. Я понимаю, как глупо — не уметь уладить отношения с женщиной, которую любишь, и даже благоприятный итальянский пейзаж не в силах тебе помочь.
Ну вот, я сижу около получаса на террасе в прострации, словно окаменев, не могу ни о чем думать, да и не хочу, пусть моя измученная голова отдохнет. Передо мной то и дело сменяются кадры: холодные, ненавидящие глаза Александрины, когда она смотрит на меня, а потом эти же глаза, когда ее трахает мобалиец в отеле Кодонга, а она стонет от наслаждения. Так себе и представляю — его, спокойного, уверенного, точного во всех движениях, почти равнодушного, и ее, завороженную новым ощущением, будто парализованную прикосновением мускулистых рук и идеального торса. Я уже месяц по сорок раз на дню повторяю себе, что это банальнейшая жизненная ситуация, что каждый день на разных концах земного шара жены обманывают мужей и что в конечном счете это всего лишь проявление нашей животной сущности. Я пытаюсь здраво рассуждать, говоря себе, что это не более чем соприкосновение двух частей тела, кожных покровов, слияние плоти, смешение крови и слизи. Я пытаюсь себе представить эту сцену под рентгеновскими лучами: два скелета, обтянутые красными кусками теплого мяса, лихорадочно дрыгаются один на другом, при этом хорошо видны корни зубов, сами зубы, болезненный оскал челюстей, глазные впадины. Я убеждаю себя в том, что никакой драмы не произошло, более того — впору посмотреть на все с юмором. Я говорю себе, что Александрина — обычный человек из плоти и крови, а отнюдь не божество, не самая красивая женщина на планете и даже не самая сексуальная и, кроме нее, на земле полным-полно точно таких же женщин, а она просто одна из миллиарда. Я уговариваю себя: «Да кто она такая, чтобы доводить меня до ручки?» — и еще: «Почему я должен чувствовать себя таким жалким, черт ее дери, я ведь не кусок дерьма!» Потом я начинаю промывать себе мозги: «Спусти ее с пьедестала, она не святая», я ищу у нее недостатки, но все напрасно: Александрина слишком много для меня значит, она слишком высокая, слишком женственная, слишком холодная, слишком отстраненная, слишком суровая, слишком высокомерная, слишком умная, слишком требовательная, слишком непредсказуемая, слишком ослепительная, слишком беспощадная, слишком зажатая, слишком резкая, всегда всем недовольная, слишком гордая, слишком агрессивная, не слишком благородная, одновременно и горячая и ледяная, я слишком много лет провел, ожидая от нее хоть капли спасительной нежности и мягкости, я слишком долго желал ее, тосковал по ней, мучился, сходил с ума, она была слишком далека от меня, и то, что теперь произошло с нами, — не буффонада, это драма, трагедия, вектор абсолютной безнадежности, а отнюдь не повод для шуток. Александрина не шутила, она никогда так не шутила, она никогда так все не обрывала. Я представляю себе ее влагалище, которое знаю наизусть и люблю больше всего на свете. Я представляю, как в него входит кто-то другой, внезапно, без предупреждения, после долгих-долгих лет моего единоличного господства. Все эти годы я и вообразить себе не мог, что ее влагалище может принадлежать кому-то, кроме меня, пусть даже всего на три ночи. Только не оно! Please, только не оно! Что угодно, о’кей, я потерплю, но только не оно — с этим она бы не стала шутить. Именно это меня и угнетало больше всего, потрясало, я был просто раздавлен сознанием того, что так она шутить не стала бы.