«В синем небе…»
В синем небе, в синем небе
пролетает вертолет, –
на задворках, на задворках
воскресает Дон Кихот, –
ах, в чердачной амбразуре
клок июньской синевы, –
что за мельницы в лазури
над кварталами Москвы?
Звенья труб в мерцаньи цинка,
точно звенья новых лат, –
целый день идет починка,
мир тревожен и крылат.
Если б взвиться, если б взвиться
выше грусти и забав, –
если б с мельницей сразиться,
исполина в ней узнав!
Вертолеты улетели,
люди строят переход.
Третий день на бюллетене
престарелый сумасброд…
Говоря! ему: останьтесь
в нашем юроде, сеньор,
ну указ ли вам Сервантес,
коль Сервантес мелет вздор?!
Что там мельницы мололи?
Улетели: хвать-похвать!
Ну доколе, ну доколе
с ветряками воевать?
«В переулке имени Пантофель…»
В переулке имени Пантофель,
где узка асфальтная река
(понимаешь?), есть на камне профиль
неуживчивого чудака.
Бритвовидный профиль чудака,
абрис эпитафий и утопий, —
в переулке имени Пантофель
на стене. Изваян с кондачка!
Беспределен лик его чудацкий,
мертвеца отчетливый постой,
там, где шествует (живой) Завадский
элегантной ленточной глистой.
Странный фарс. Беспечная минута.
Время – будто петли на воде.
Вековечный доктор Даппергутто,
Всеволод Эмильевич Эм-де [1].
«Вальтер фон дер Фогельвейде…»
Вальтер фон дер Фогельвейде,
бренный образ человека,
австрияк, всего вернее,
из тринадцатого века,
певший гимн в честь милой дамы,
пахарь стихотворной нивы,
сочинявший эпиграммы
и слагавший инвективы, —
женщин он любил, конечно,
искренне и любострастно,
удивительно беспечно
и пленительно прекрасно.
Ну а птички на привале,
что на них весьма похожи,
хоть не сеяли, не жали,
а бывали сыты всё же.
Ну а птички на привале,
благостны и деловиты,
хоть не сеяли, не жали,
а бывали всё же сыты.
Он лугами и полями
шел, вздымая тост заздравный.
С птицами и королями
он беседовал как равный –
австрияк, всего вернее,
из тринадцатого века,
Вальтер фон дер Фогельвейде,
вечный образ человека.
Ну а птички на привале,
вроде вальтеровой свиты,
хоть не сеяли, не жали,
а бывали всё же сыты.
Ну а птички на привале
хоть не лезли вон из кожи,
хоть не сеяли, не жали,
а бывали сыты всё же.
Ну а пташки на привале –
Певуны, не паразиты!
Хоть не сеяли, не жали,
а бывали всё же сыты.
А что с голоду не помер
Вальтер – было просто чудом,
потому что не был Вальтер
кесаревым лизоблюдом.
ВЕНГЕРСКАЯ РАПСОДИЯ
I. «В тишине печальных буден…»
В тишине печальных буден,
где судьба играет в кости,
я хочу оставить людям
строки нежности и злости.
Не всегда ведь, не всегда ведь
попадаешь прямо в точку, –
людям я хочу оставить,
как Франциск, одни цветочки.
Не ищу пустого блеска,
обращаясь к яснолицым, –
я хочу, как тот Франческо,
обратиться к певчим птицам.
Проповедовать за дверью
некой самой высшей лиги
мудрость высшего доверья,
как романтики-расстриги.
Я хотел бы, небезвестен,
причастившись горней тайне,
обернуться КНИГОЙ ПЕСЕН
в духе истинного Гяйне.
Мы о людях скверно судим
и о тех, что яснолобы;
я хочу оставить людям
строки нежности и злобы!
II. «В сугробах, в сугробах, в сугробах…»
В сугробах, в сугробах, в сугробах
осталась судьба бытия, –
в тех северных снежных
утробах тревога и вечность моя.
И всё, что мечталось и пелось,
и всё, что звенело в былом,
отвага, любовь и несмелость,
и – в шалую тьму напролом!
В таинственном шуме и блеске
судьба омрачилась моя, —
студеных ночей арабески
на стеклах былого литья.
Я в темном эфире витаю,
дышу неземной тишиной –
не таю, не таю, не таю
и этой безгласной весной.
На этой асфальтовой корке,
на этой студеной земле
глаза мои мстительно-зорки,
как некогда, в дивном тепле.
В забытые комнаты эти
мы входим с морозной черты,
усталые взрослые дети
ушедшей во тьму красоты!
III. «Душою старайся постичь…»
Душою старайся постичь
всё то, что в судьбе промелькнуло:
прислушайся к отзвукам гула,
его темноту возвеличь.
Как свет, превратившийся в слух,
взметнись изобильями блеска,
метнись, будто алая феска
в оконце ночных повитух.
Будь верен весны колыханью,
плыви – удивленно-сутул –
туда, где возносит Стамбул
над синей босфорской лоханью
свои минареты. Впервые
душою смятенно ответь,
что славная вышла мечеть
из греческой Айя-Софии!
Будь весь как волшебная страсть,
старайся в немыслимой смуте,
клубясь словно Облако сути,
душой к Византии припасть!
IV.Ференц-Йожеф
Время лезет вон из кожи, –
где ж ты, бедный истукан,
Ференц-Йожеф, Ференц-Йожеф,
благородный старикан?
В день Гоморры и Содома
ты влачишь (или зачах?)
бремя Габсбургского Дома
на худых своих плечах!
Все мы, все мы постояльцы
благодушных поварих…
Не собьет в таперах пальцы
звучный Кальман Эммерих!
Где же нынче молодежь их
в доломанах тех времен?!
Ференц-Йожеф, Ференц-Йожеф,
облетевший старый клен!
Где же, где же, где же, где же
русских троек бубенцы,
галицийские манежи,
будапештские дворцы?
Кем он будет подытожен,
век, ушедший в тишину,
там, где Лемберг, там, где Пожонь
и не знают про войну?
Ярко блещут магазины
массой бемского стекла, –
прут мадьяры и русины
в ночь медвежьего угла.
Не цветною кинопленкой
в синема полуживом –
въявь, былое время, мондкай ,
говоря мне, время, мондкай
о величии самом!
вернуться
1
Мемориальная лоска с профилем В. Э. Мейерхольда сооружена отнюдь не в переулке имени Пантофель (само существование которого проблематично), а на улиц Неждановой (б. Брюсовский пер.). Примечание позднейшего исследователя.