Выбрать главу

«Душа, околдуй мое тело…»

Душа, околдуй мое тело и болью моей овладей! Глядела Мадонна, глядела на потных, наивных людей.
Глядел темноокий Бамбино, вцепившись в нее, как репей, на пост милицейского чина в скрипучих ремнях портупей.
Из недр напирала глубинка, исполненная торжества: — Сикстинка, Сикстинка, Сикстинка! Ленивка, Волхонка, Москва!
И с мукой, непонятой сразу, несвойственной для малышей, Бамбино смотрел темноглазый на эту толпу торгашей.
И Дева Младенца держала, в нем Бога прозрев самого, чьи Царство, Престол и Держава совсем не от мира сего.
Так шла Форнарина, босая, вдоль синих небесных дорог, хохлатую тучу лобзая касанием узеньких ног.
И, сродный немудрому детству, как некий немой пилигрим, Спаситель воскрес по соседству с поверженным Храмом своим.

«Этот месяц согбенных желаний…»

Этот месяц согбенных желаний удавился на башенном кране и висит над затеями кровель с тишиной мироздания вровень.
А над ним вьются млечные тропки, и звенят, словно полые стопки, пожилые астральные сферы, и чихают милиционеры.
И плащом прорезиненным полночь зашуршала над вешней Москвою: полночь, полночь, ты рюмки наполнишь виноградною влагой живою.
Но и это бродившее сусло нам отраду принесть не сумеет: пересохли веселые русла и былая отвага немеет.
Этот месяц согбенных желаний вновь с астральною музыкой вровень: он качнулся, подобно шаланде, на причале ощеренных кровель.

«Мне вовсе не нужен Париж…»

Мне вовсе не нужен Париж, воркующий голубем сизым; мой стих, словно башенный стриж, прикован к московским карнизам.
Еще и луна на весу: лимон с кожурою побитой! А птицы в четвертом часу исходят рассветной сюитой.
И солнце в раскрытом окне почиет на кровельных грудах; потом прилетает ко мне чета воробьев черногрудых.
И жадно клюет воробей – дитя голубиной эпохи – заждавшиеся голубей, весьма ощутимые крохи!

«Оплаченные звездным серебром…»

Оплаченные звездным серебром обманчивые ночи, когда круговращается Госпром и горлица хлопочет. И, тысячами звезд испещрена, как полог карусели, пещерная пустая тишина над нашим новосельем. И я б не смог по имени назвать, хотя б скороговоркой всех тех, кого завистливый асфальт покрыл смолистой коркой… Теперь по опустевшим гаражам шныряет вздорный ветер и тысячи сомлевших горожан живут на черном свете, живут как херувимы во плоти на улицах бассейных, за ними обрываются пути железных и шоссейных. За ними обрывается канва, и всё в деснице Божьей, и город спит – и только трын-трава теснится у подножий.

«Мне снятся города. Горячие уста…»

Мне снятся города. Горячие уста непозабытых рек. Киоски и кафе. Асфальт и духота. Мне снятся города; карминные уста мне не забыть вовек. Мне снятся города потерянной земли. Виденья Атлантид. Акации в пыли, акации в пыли. Оторванный болид. Мне снятся города. Акации в пыли. Виденья Атлантид. Они из дальних лет, они из детских дней, из дремы бытия. Где был иль не был я, где был иль не был я, где был и не был я. Запомнить всё как есть, запомнить всё как есть: теперь иль никогда! Мне снятся города. Бетон, стекло и жесть. Кирпичной кладки весть, кирпичной кладки месть. Мне снятся города.

СВЕТИ-ЦХОВЕЛИ

Свети-Цховели, старая церковь, Свети-Цховели, – долго плутали мы, плакали долго и пели. Свети-Цховели, одна ты, должно быть, на свете, возле Тбилиси, в пыльной и ласковой Мцхете!
Долго плутали мы, плакали долго и пели, — в долгих скитаньях одной только песней владели, – в долгих скитаньях, в раздумьях беспечных и здравых, там, где ты, Свети, стоишь на некошеных травах!
Старых царей твоих, витязей сумрачной кручи, здесь погребли по приказу маркиза Паулуччи, – не упомянут в грузинских задумчивых песнях этот беглец, и пришелец, и царский наместник!
Свети-Цховели, одна ты, одна ты на свете, старая церковь в печальной и ласковой Мцхете, — старая церковь, одна ты на свете такая, вот почему не дряхлеешь, сердца привлекая.
В этих краях не гудят голубые метели, – кроткое солнце вползает в зазоры и щели, небо ночное роскошней иных фейерверков, словно теплица – Тбилиси в межгорном пределе, дремлет Мтацминда, тревоги давно отгремели… Только сильнее всего по душе мне печальная церковь, старая церковь, давно позабытое пламя, звонницы будто с картонными колоколами, возле теплицы садовника Мамулашвили, – старая церковь, ее мы еще не забыли, старая церковь, ее мы забыть не сумели, – светоч очей моих, сизая Свети-Цховели! Свети-Цховели, одна ты такая на свете, – старая церковь в печальной и ласковой Мцхете!

ИЗ АБУЛЬКАСИМА ФАТХЕМИ, ВООБРАЖАЕМОГО ПОЭТА

1. «Слишком много абзацев, и строф, и страниц…»

Слишком много абзацев, и строф, и страниц, слишком много слепых человеческих лиц, слишком много событий, решений, свершений, слишком уж многократно мы падаем ниц.