Выбрать главу

«Бесплотные буркалы вяленой рыбы…»

Бесплотные буркалы вяленой рыбы, копченого сига безрадостный вздох: ты плачешь, природа, – так плакать могли бы веков отошедших угрюмые глыбы, корявые дольмены давних эпох, иль бочка, в которой ни циник, ни стоик не стал бы прописываться и проживать, следы циклопических грузных построек, лукавой Калипсо глухая кровать!
Познаний исчезнувших нудные груды, печальные заросли чайной посуды, ставочек, в котором ловил карасей Улисс хитроумный – чудак Одиссей.
Но вдруг изменяется помыслов вече, вступает в права свои мстительный вечер, качается облако синего дня, и месяц висит меж обтрепанных паддуг, гудят поезда на стальных эстакадах, сердца человечьи к зениту гоня.
Эпоха давно отошла от причала, где душу, как барку рыбачью, качала волна, просмоленная ночью до дна; таите свои униженья и боли, сидите на жестком и узком престоле, в вас будет осанка монарха видна!
Гудят поезда на стальных эстакадах, и вечер унижен и сдержанно сладок, и полночь, как вещее сердце, темна.

«Сиротские зимы…»

Сиротские зимы на голых бульварах Кольца, на голых московских бульварах сиротские зимы; скажите — зачем я не мог долбить эту роль, бессловесную роль пантомимы. Скажите – зачем я не мог: ты не Бог… Ну, конечно, не Бог… Но все-таки, все-таки, всё же я вас умоляю ответить, – но ветви молчат, потому что их нет, давно уничтожены ветви… И ветер свистит – просто так, напрямик, и хмурится снежная туча, и снежную кровлю, как снежный парик, дом на себя нахлобучил. А может, давно уже умерли мы, а может, и смерти нету. Ведь нет же ветвей. По тропинкам сиротской зимы на саночках детских провозят чумную планету.

«Человек в плаще из пыли…»

Человек в плаще из пыли, пара тусклых фонарей, в голубом автомобиле инкассатор у дверей,
и стоит вполоборота Тимирязев костяной, и Никитские ворота в теплой вьюге крупяной.
Этот мир знаком от века – пост, шашлычная, кино, все причуды человека, всё, что сердцем рождено.
Монумент, ученый гений, и асфальта праздный лоск, две доски для объявлений и аптекарский киоск.
От любви и до коварства всё постигну я душой, только не сыщу лекарства от тоски моей большой.

«Я увидел каменных обезьян…»

Я увидел каменных обезьян, их снежок подтаявший лобызал, и цвели трамвайные огоньки у истоков сумеречной реки.
Белый город заревом полыхал, – так смеется в бороду аксакал, – я увидел каменных обезьян, снегопада знаменье обуздал.
И опять трамвайные огоньки, только годы дальние далеки; никого не спрашивай: долог путь, алой кровью крашена снега грудь!

«За окном моим город черен…»

За окном моим город черен, за окном моим светел дым, дым и город взысканы горем за стеклянным окном моим. И в туманности предрассветной и в прозрачности вечеров город бьется в тревоге тщетной, и дрожит омертвевший кров. Абажуры. Столы. Помарки. И узоры бумажных стен, – голубой огонь автосварки, ослепляющий автоген. В тротуары сырость впиталась. До судьбы твоей три шага. Утомительная усталость. Керосиновая пурга.

«Мы с тобою горожане…»

Мы с тобою горожане, мы не лезем на рожон: этот город с гаражами ярким пламенем зажжен.
Он – железный и янтарный, он – оранжево-фонарный, этот город, этот дым, где успел я стать седым…

«Господу душу свою доверь…»

Господу душу свою доверь, единому в лицах трех. Снова, скрипя, отворяется дверь в бред молодых дурех. Господу душу свою доверь, единому в лицах трех.
В чахлых садах не осенний вихрь, в чахлых садах весна. Муть и затменье в словах твоих, сила их не ясна. В чахлых садах не осенний вихрь, в чахлых садах весна.
Вновь по заплеванным мостовым, по тротуарам вброд. Дождики ластятся к постовым, льнет к витринам народ. Вновь по заплеванным мостовым, по тротуарам вброд.
Город, зачем мне твое лицо? Разве песнь моя лебезит? Вьется бульварное, вьется кольцо, город – монофизит. Город, зачем мне твое лицо? Разве песнь моя лебезит?
Есть удивительные года, удивительные тома. Вслед за зимой приходит зима, а не весна сама. Есть удивительные года, удивительные тома.
Боль – это если более ста прожито долгих лет. Это немые стигматы Христа, это антенна слепого креста, это причастье, а чаша пуста, пламени черный свет. Боль – это если не менее ста прожито страдных лет.
Господу душу свою доверь, просто – вверь навсегда. Куда бы ни отворялась дверь, в забвенье иль в никуда. Господу душу свою доверь, Он подобреет тогда…

ЧЕЛОВЕК ЭПОХИ МИННЕЗАНГА

«Будь ты велик или мелок…»

Будь ты велик или мелок, иль неуклюж, как медведь: право, не хватит жалелок всех угнетенных жалеть! Всех, кто отвержен, заброшен, втоптан в дорожную грязь… Будь стихотворцем хорошим, с Вечностью выйдя на связь!