Выбрать главу
Торчат в расцвете неудобья, хранящие холодный пыл, многопудовые надгробья и монументы без могил.
Так помер равнодушья латник, ваятель мраморных девчат. У самых врат катка «Печатник» его изделия торчат.

«В этом Харькове, старом как мир…»

В этом Харькове, старом как мир, в этом городе, в этом губернском, в этом ветре степном, в этом резком, были мы молодыми людьми.
Были мы молодыми людьми, были мы гимназистами в блузах, этот мир был так скромен и узок. Ах, в своих самых юных конфузах, в наших первых ребячливых музах были мальчиками, черт возьми! — были мы молодыми людьми!
Были барышнями, черт возьми! Гимназистками в фартушках были! Три реки в керосине и в иле никуда не текли, черт возьми! Никуда не текли, черт возьми!
Лопань, Харьков и Нетечь, они триедины в одном недвижимом. Было время подернуто дымом, было время подкрашено гримом, — вспоминая о самом любимом, о блаженстве неповторимом, о богатстве, ни с чем не сравнимом, были мы молодыми людьми!
Было время – путем, непутем, были дни в обывательском тесте, и еще не пылали поместья, вихрь не плакал голодным дитем, – но из этого плача и ила, из всего, что в судьбе нашей было, из всего, что душа не забыла, кровь всплеснулась, и сердце изныло, и послышалось имя: Артем!

«Когда-то были детские обиды…»

Когда-то были детские обиды, седой стакан с холодным молоком, и неумытые кариатиды поддерживали выпуклый балкон.
Когда-то были райские отрады. Они мертвы. Их к жизни не воззвать. Гремели первомайские парады, и тягачи корежили асфальт.
И фонари бренчали, как монисто. И метеоры падали в траву. И пыльный город назывался Мисто, а я его никак не назову.
И пыльный город в говоре нерусском, полынный дух украинской земли, а там, далеко, за Бурсацким спуском стыдливые акации цвели.
Прошла гроза – и на листочках мокрых мерцает отсвет Божьего лица. А я ребенок, по-славянски – отрок, а в здешнем просторечии — пацан.
Полынный дух, тревожный и прогорклый. Невнятные ребячьи времена. Ступеньки Университетской горки и бронзовый сюртук Карамзина.
И жирный рокот авиамотора. И вскинь глаза — и только пустота: мышиный цвет ампирного собора да маковка, лишенная креста.
И облака. И ничего не надо. И мне уже никто не возвратит ни этой неосознанной отрады, ни этих гипсовых кариатид.

«ИЛЛЮСТРАСЬОН», 1896

В очень старом французском журнале иллюстрации. Блеск и хвала! В очень старом французском журнале – доконали! была не была! – В очень старом французском журнале золотая печаль расцвела.
Машут челками чудо-лошадки, и рессорные катят ландо, – то эпохи последние схватки, что идет, как «Титаник», на дно.
Это трудное бешенство плоти, наслажденья того бытия, чье буржуйство уже на излете, чья уже иссякает струя.
Может быть, чьи-то горны в казарме протрубили уже на заре о Вердене, о битве на Марне, о седых облаках в серебре?
«Марсельеза» – серьезная штука. Бутсы топчут дорожную пыль. Дети Франции, нуте-ка, ну-ка, как задорит вас Руже де Лиль!

СЛОВОЛИТНЯ РЕВИЛЬОНА

Где была во время оно Словолитня Ревильона, там уж нет ее теперь: там гудят иные липы, там иной фрамуги скрипы, там иные линотипы и не так обита дверь.
Но в строки свинцовой оголь был одет когда-то Гоголь, Достоевский, Салтыков. И остались буквы эти в керосиновом просвете, в голубом фонарном свете до скончания веков!
Нет ни скорби, ни пропажи; вновь сочны политипажи, а бумага чуть желта, — вновь плывешь в тоску-неволю сквозь шестнадцатую долю иль тридцать вторую долю благородного листа!
Есть бессмертие в журналах, в копошеньи этих малых жирных буковок и литер, в мельтешеньи этих строк. Вот и шепчешь ты влюбленно: «Словолитня Ревильона!» Было то во время оно, но пошло, однако, впрок.
Словолитня и аптека девятнадцатого века, – все терзанья человека в дебрях этих трудных лет! Если прошлое тревожит, кто сказать об этом сможет? Разве всё в поэму вложит некий истинный поэт?!
Фантастические миги, где романтики-расстриги боль преображали в книги с бескорыстностью смешной; буквы, шпации, пробелы, «Приключенья Арабеллы», – страсти легкие пределы дышат прежней новизной!
Было то во время оно: Словолитня Ревильона, было то во время оно, не сегодня, не сейчас… Отчего же строки эти в потайном вечернем свете вновь у сердца на примете, сызнова тревожат нас?
Было то во время оно: Словолитня Ревильона, Словолитня Ревильона, голубой светильный газ!

«Господа подъезжали к вокзалу…»

Господа подъезжали к вокзалу и ругали простых проводниц, и корявое зданье вонзало в небеса позолоченный шпиц. А за ним громоздились пассажи и присутственных зданий ранжир и казалось, что в клетку посажен прикативший сюда пассажир. Золоченой иглою пронзите синегубое небо весны: я мечтаю о вечном транзите, мне дороги его не тесны! И казалось, что воздух насыщен беспокойным предчувствием краж; а потом появлялся носильщик и подхватывал тощий багаж, и шинелька его телепалась на покатых и острых плечах, – он бежал, отметая усталость, а потом онемел и зачах. Это было во время вакаций и тянулось минуту одну, и корявые ветви акаций не спеша подступали к окну.