Вновь времена, времена, времена,
слезы большой беды,
вновь стремена, стремена, стремена,
съежившиеся сады,
всадники в бурках, вороний грай
неутоленных стай.
Рыжее пламя и смерть без вины,
смерть за чужие грехи,
широкогрудые скакуны,
дым из прорех стрехи…
Никто никому, никто никому,
никто никому ни глотка,
и я никогда, никогда не пойму,
что доля моя легка,
что я живу на зеленой земле,
просторной и несуровой,
что я живу на зеленой земле,
а вовсе не на багровой.
Мы вывернем наши души,
как ватники, — наизнанку,
мы слезы твои осушим,
над озером спозаранку,
и будут березы и ветлы
в спокойные воды глядеться,
и будет совсем искрометным
совсем позабытое детство.
Совсем позабытое детство,
когда не тревожат тревоги
и можно, прищурясь, вглядеться
в подкову на пыльной дороге, –
и, внемля словам наговора,
рокочущим снова и снова,
хотя не вполне и не скоро,
а всё ж разогнется подкова.
Бредут по дороге гусыни,
топорщатся кроткие крылья,
подкова в окалине синей
припудрена замшевой пылью.
И солнца лукавые блики
лежат на плетне и заборе,
лежат на фасетчатом лике
подсолнуха в желтом уборе.
Потом зажигаются звезды,
неяркие, мирные звезды,
сначала одна, а за нею
другая и третья звезда.
И вечер нисходит на землю,
простой, как молитва ребенка,
как самая первая песня
малиновки или дрозда.
ТРАВИАТА, ДВАДЦАТЫЕ ГОДЫ
Шляпа мята-перемята,
и заплата на виду.
Травиата, Травиата,
престарелый какаду.
И, прокашлявшись сначала,
черномазый обормот
кареглазых харьковчанок
песней за душу берет.
Надрывается шарманщик –
иностранный человек,
механический органчик,
потому двадцатый век!
Луч упал с небесной тверди
в водосточную трубу,
музыкант Джузеппе Верди
поворочался в гробу.
Как хотите губы красьте –
хоть помады целый пуд:
если не привалит счастья,
так и замуж не возьмут!
Сколько слов смешных и добрых,
подходящих в самый раз,
проницательный стеклограф
отпечатал про запас.
Разверни цыдульку, Настя,
или Фрося – всё равно!
Вот оно — пустое счастье,
что ж ты плачешь – вот оно!
А потом на двор угрюмый,
обагренный сентябрем,
забредут шурум-бурумы,
завопят: «Старье берем!»
– Эй, паныч, скорее думай —
нет ли брюк иль пиджаку, —
захрипят шурум-бурумы,
задирая вверх башку.
Их прогонит дворник Блыщик:
– Здесь не велено чужим! –
А потом придет точильщик
и начнет точить ножи.
Парень видный, парень ражий –
как обложит, не отбрить,
точит ножницы – и даже
ложку может наточить!
Приманив ребячьи стайки
после множества иных,
заиграют попрошайки
на валторнах жестяных.
Из окошек, из гляделок,
из уставленных в упор
медяки в обертках
белых полетят на грязный двор.
Где ты, город мой просторный,
сердобольное житье,
дребезжащие валторны
и татарское вытье?
Я вас выдумал когда-то,
я вас больше не найду,
Травиата, Травиата,
престарелый какаду!
«Приснился нам город у самой воды…»
Приснился нам город у самой воды,
где воздух особенно влажен,
где даже и синие вешние льды
сползают по тропам лебяжьим.
Приснился нам город. Закатный пожар.
Жестокая пряжа рассвета.
И взлет обелиска. И «Зингера» шар.
Но Зингера ль стойбище это?
Мансарды. Туманов седых колыбель.
Матросской гармоники вздохи.
И круглые глазки ручных голубей,
забывших людские подвохи.
И где-то на Западной (серой) Двине
недель корабельное стадо,
где город в рассветном, в закатном огне,
последняя сердца услада.
«Как далека от нас действительность былого…»
Как далека от нас действительность былого,
как полусказочна ее смешная явь:
пройдя сквозь решето классического слова,
Россию давних дней по-своему представь.
Россию давних дней и гоголевских масок,
смертей, утрат, тревог – печальных остряков!
Некрасов сумрачный и праведный подпасок,
и проза – долгий путь – чреда обиняков.
Мы верим в действенность соблазнов и событий,
но мы куда умней, прохладней, деловитей,
и чичиковский фарс нам попросту смешон.
Так тени праздных туч плывут по амальгаме
соборных куполов. И всадник вверх ногами,
да, Медный Всадник сам – лучом преображен!
ПРЕДВЕСЕННЕЕ
В житницах моей печали
спит зерно небытия.
Разве вы не замечали
горе темного литья?
Разве утренняя квота
не заполнилась тоской
в первый день солнцеворота
и неволи колдовской?
Ты не спишь, туманный отрок,
потерял ты счастья ключ,
и на зельях приворотных
не дробится солнца луч,
и безвестные дороги
не ведут тебя туда,
где на месяц круторогий
льет свой скудный свет звезда.
Это всё приснилось вкратце
накануне той весны,
той, когда начнут
сбываться удивительные сны,
умилительные страсти
порасстелют белый плат,
над излучинами счастья
вихри славы загудят.
Ты встаешь, весна вселенной,
на исходе той зимы,
той печали вдохновенной,
той блаженной кутерьмы,