Выбрать главу

— А за океан как же? ИРО вам не миновать.

— Пускай она сама за океан плывет. Я — человек русский, мне отсюда до дому ближе. Живу и проживу. Синдикат на эстраду не пускает? Не возражаю. Мало, что ли, остерий? Портовая матросня во как меня встречает — мировой успех! Да что мы с вами ради встречи эту кислятину тянем? — Камарьеро! Уна бутилья Асти да милле лире! Шипучего… Мы — люди русские!

Бутылка во льду вызывает сенсацию среди итальянцев.

— Русси… русси… — проносится по кафэ.

Алеша лихо взбивает свои вихры. Мы чокаемся.

— На чорта мне этот океан с его Америкой? Зато здесь я человек русский, хоть на плакат меня ставь… Одно только плохо, — сбивает вихры на лоб Алеша.

— Что же?

— У итальянцев буквы «шэ» совсем не имеется.

— Вам-то до нее какое дело?

— С фамилией моей некультурно получается. «Пси. ко» меня матросня зовет… Выходит не то псих, не та псина… Не сценично по моей известности…

Свет во тьме

— Коли у тебя эта печка затухнет, тебе ее распалять на полдня хватит. Мало того, что картошку эту поморозишь, а заглянет качественница — стерва она первейшая — под штраф трудодней на пять влетишь! То-то! А хворост — не дрова, он враз перегорает. Так что спать не приходится…

Петр Иванович Нудин, как числится он по колхозным спискам, или Зануда, как именуется он в просторечье, заканчивает свою обширную, многословную инструкцию. Он бригадир № 3 пригородного колхоза имени Сталина и мое прямое начальство. Я же — ночной сторож полевой стоянки того же колхоза, затерянной в степи, в семи верстах от города. В моем ведении беспорядочно стоящие под открытым небом сельхозмашины и три укутанных талой весенней землей бурта картошки. Да еще сарай с отборной картошкой, бионтезируемой по сопособу академика Лысенко, т. е. искусственно проращиваемой в теплом помещении до посадки. Способ этот, кстати сказать, спокон века знали подмосковные огородники, но теперь он — «достижение» А мне что? Пусть его «достигают»… Вот топить эту печку сырыми прутьями действительно хлопотно: смотри за ней всю ночь, как за малым дитем!

Об этом и предупреждает меня Зануда. Он берет в свою корявую лапу пучок этих прутиков и внушительно трясет ими:

— Разве это дрова? Это…, а не дрова! Этими бы дровами да по… кого следует!

Приходится ставить многоточия, так как речи Зануды всегда слишком образны и реалистичны. За это он и получил свое прозвище. Двадцать лет колхозной бесхозяйственности не приучили Петра Ивановича не замечать всех ясных для его крестьянского глаза «дефектов производства», а заметив их, он не может не ругаться. Таким образом, сквернословить ему приходится от зари до зари. Поэтому он и Зануда.

В колхозе его не любят. Живет он обособленно, одиноко со своей старухой. Был, говорят, и сын, но куда-то исчез.

— Коли ночью собаки забрешут, вскакивай и матерись, что есть голосу! — поучает меня дальше Зануда. — Однако, к буртам не беги, от дверей матерись. Коли бабы или ребятишки, так они спужаются голосу, а если, как надысь, мобилизованные вот приходили картошку с буртов воровать, так они тебе голову проломят. Понял? Ну, прощевай. Утром приду — домой тебя сбегать пущу.

Так и потянулись мои колхозные дни, вернее ночи. Просиживаю их около печки, в моем «бионтизационном питомнике» и читаю при ее вздрагивающих отблесках грациозные стихи Ростана, отточенные Щепкиной-Куперник… Залают Шарик и Алгебра, (Бог весть, кто назвал так здоровенного рыжего кобеля!), выскочу за дверь и ору в лиловую тьму мартовской ночи совсем не ростановские словесные сочетания… На утренней заре набиваю картошкой оба кармана брюк. Входит в них почему-то двадцать одна картофелина: в один — десять, в другой — одиннадцать. Это дневное пропитание моей семьи: жены, старушки-тетки и трехлетнего Лоллюшки. Кроме этих картошек, они получают по 400 граммов черного хлеба, за которым тетя простаивает всю ночь в очереди, и иногда жене удается добыть на своей службе в горздраве маленькую булочку для сына. Но это не всегда: за будочками в буфет пробиваться очень трудно, давка, озлобленная ругань, почти драка… Вот почему и приходится мне набивать карманы пророщенным но способу академика Лысенко картофелем, хотя этот эксперимент легко может мне обойтись в 10 лет конц-лагеря но закону «7-го августа».

Но почему же я променял ранней весной 1942 года кафедру в институте на печку в колхозном сарае? Да и не я один: в лесной сторожке того же колхоза обитает мой коллега Воскресенский, но его участок хуже моего: там картошки нет. Почему?