Выбрать главу

Я съехал от паломника.

Нашей маленькой квартирки нам троим вполне хватает. Ибрагим занимается и спит в спальне. Мы — в кухне. Я все еще на больничном, его мне постоянно продлевает великодушный доктор, озабоченный состоянием моего сердца куда больше, нежели судьбой колониальных народов. Стало быть, я самый свободный член коллектива, и потому, проводив утром сына и жену, беру веник, подметаю кухню, мою кастрюли с остывшими остатками ужина, проветриваю постели, ставлю вариться обед и выхожу на порог — сижу курю. Жду своих. Малинка прибегает, сбрасывает впопыхах пальто и засучивает рукава, чтоб приняться за стряпню, глядь, а обед готов. Сунется в спальню — там полный порядок. Тут, раскинув руки, она летит ко мне и виснет у меня на шее, а я, отдохнувший и обрадованный ее радостью, прижимаю ее к себе и шепчу:

Душа моя,

иди скорей ко мне, пока сына нет.

Приходит сын. Деловито, что твой отец семейства, переодевается, моет руки и садится за стол. А меня так и подмывает вскочить, схватить его и подбросить вверх — от радости, что люблю его без памяти, что он мой сын, что зовут его Ибрагим, что он сидит за столом с видом начальника производства, который через минуту-другую подпишет инвестиции на несколько миллиардов. Обедаем втроем. Я выпиваю стакан вина и утираю усы. Малинка моет посуду. Сын идет в свою комнату учить уроки. Я ложусь на тахту и набрасываю на себя легкое одеяло. Малинка на цыпочках ходит по кухне. Переделав все дела, она снимает платье и, словно кошка, юрк ко мне под одеяло.

В четыре сын стучит в дверь:

— Подъем!

Пока я мелю кофе, Малинка чистит мои и свои туфли, утюжит мне брюки, которые все время пузырятся на коленях.

Потом идем гулять. Ужинаем, болтаем, читаем газеты.

— Спокойной ночи, дядь! Спокойной ночи, теть!

— Спокойной ночи, сынок!

Тишина.

Зевая и потягиваясь, ложимся спать.

— Душа моя, я люблю тебя!

— Ой, щекотно!

— Ну вот!

— Негодник! Завтра чтоб побрился. Жуткая щетина.

— Только слово скажи, шептала моя!

Дочка хаджи вышла замуж за столяра Мехмеда Капковича, коммуниста и непьющего. О нем и раньше шла добрая молва как о человеке, меряющем все свои поступки верным и надежным аршином ума и порядочности, но верхом благоразумия город счел его женитьбу на девушке, не умеющей говорить. Дочка хаджи вошла в почтенный и чистый дом, где двери всегда открыты гостю, а окна — солнцу, где все дышало здоровьем, несмотря на скудность убранства. Зарегистрировались и сыграли свадьбу по гражданским обычаям.

Свадьба подкосила хаджи под корень. Он заперся в своей комнате. Двое суток не выходил, пил и горланил песни, то заунывные восточные, то старинные боснийские; два-три раза я подходил к дверям, запомнились мне такие слова:

…вот и цвет опадает, ох, бедная Хана, пора и с яблонькой прощаться…

На третье утро он вышел вымытым, побритым и удивительно спокойным. Разговор велся о делах обыкновенных.

Однако от удара он так и не оправился. И четырех недель не прошло, как он истаял и ослаб. На живых мощах болтались мертвая оливковая кожа да засаленные штаны и антерия.

Сидя по-турецки у окна, он покачивался взад-вперед, как будто внутри у него запрятана пружина, и шевелил большими синими губами. Видно, шептал молитву. А может быть, и проклятья. Желтый, словно погасшая свеча, он или не слышал, или не обращал внимания на стоны Арабки:

— Хаджи, где мой Сулейман?

И вовсю старался развеселить и себя и меня, но получалось у него плохо.

— Я, как удалой жеребец, залетал на чужие ливады. На плече у меня рубец от сабли, на боку — от ножа, О синяках и шишках уж и не говорю. Живота не щадил ради наслаждений. Красоту божью загребал полными горстями. А что под конец? Ничего. Старый, облезлый босниец, который скоро отправится навечно в мрачное узилище. Может, надо было не за тем гоняться?

Дочку я не решался поминать, он — не хотел. И только когда мы надолго замолкали, всматриваясь в игру красок на ковре там, где она обычно сидела, ожидая его знака, мы понимали, откуда тишь и тоска в этом доме.

Но однажды, когда из комнаты донесся стон: «О хаджи, где мой сын Сулейман?» — хаджи взглянул на свои бескровные худющие руки и заговорил:

— Перед ней, перед женой, я больше всего виноват. Обещал ей солнце жарче и воду чище, чем у нее на Востоке. А сам завез ее в эту Боснию, к черту на кулички, в город, над которым солнце всходит только к полудню, а с третьей молитвой спешит назад. Если б хоть Сулейман был жив! Она никогда не упрекала меня, что провела жизнь в этой суровой и немилой стране. Но в глубине души надеялась, что сын Сулейман, когда вырастет, увезет ее к солнцу, к раскаленному добела песку. Но Сулейману пуля размозжила череп… А я не в силах уехать отсюда, слишком люблю эти горы и это студеное небо над головой. Да и поздно уже пускаться в дорогу. Я уже качусь под откос…