Я и сам не знаю, как слетело у меня с языка:
— Хаджи, ты и впрямь таешь, как дочка ушла! Что с тобой?
— Много хочешь знать, товарищ комиссар! — И, испугавшись, что обидел меня, он поспешно и натужно улыбнулся и похлопал меня по колену. — Данила, лист желтеет от сотни бед. Придет последняя — легкий ветерок — и сорвет его.
Некоторое время он смотрел в окно невидящими глазами. Мне показалось, что за серебристыми ресницами собираются слезы.
Вдруг он поднялся, рукой велел мне сидеть на месте и исчез. Вернулся со старинной шкатулкой из какого-то неизвестного мне дерева, украшенной серебряной филигранью. Благоговейно открыл ее и показал мне две нитки дукатов, серебряные браслеты с драгоценными каменьями, восемь двойных дукатов, два перстня, которые ни одному нашему средних размеров предприятию были бы не по карману, и часы в золотом медальоне на цепочке.
— Сегодня же сходи с женой и отдай ей от меня. И скажи им обоим, чтоб сюда ни ногой. Даже на улице не хочу их видеть. Не то быть беде. Вот так! А теперь, Данила, старый мой друг и приятель, прости, мне пора в мечеть. В конечном счете после всех подвигов ждет страх перед концом.
Малинка, напевая, носится по дому, двигает мебель, переставляет, отойдет от тахты, окинет взглядом пестрое покрывало, — в согласии ли с веселой кошмой на стене? — подвинет кошму на сантиметр вправо, прибьет и снова примеряется… И вдруг все бросила и, словно на крыльях, полетела в другую комнату. Я слышу, как распахнулся шкаф, потом с треском захлопнулся, и вот уже она стоит передо мной с платьем в руках — красные и зеленые цветы по белому полю.
— Это, что ли, надеть? — спросила себя и стала торопливо переодеваться, а я себе почесываюсь
и так и порываюсь сказать ей,
однако ж не смею, а сказать хочется: не раздевайся, женушка, перед мужем, ведь и белье у тебя не очень свежее, и коленки не такие уж круглые и белые, и платье надо носить-то подлиннее, — а ниже колен набухла синяя сеточка вен, да и годы мои не те, когда слепнут от желания, напротив!
Она прошлась в новом платье, покрутилась перед зеркалом,
и вдруг снова сбросила платье и принялась подпарывать с левого боку. А сама поет. И подмигивает мне, старому хрычу…
— Ну как, старина, нравится?
— Ага.
Она снова надела платье, оглядела его со всех сторон, а потом как налетит на меня, опрокинула и давай кататься по мне… Я озабоченно взглянул через ее плечо на настенный календарь.
Апрель!
Вот в чем дело! Весна! Так и скажи!
И только я собрался по-мужски расправиться с нею, как она взвизгнула — и была такова. И уже из другой комнаты строит мне рожи и смеется:
— Старина, пойдем вечером на танцы?
Весна!
С трудом вступаю я в эту игру, резвлюсь по-петушиному. А с чего это ее в последнее время вроде бы подташнивает? Что говорит доктор? Похоже… под сердцем шевелится, а? Стало быть, жди прибавления? Она верит, что растормошила меня, в общем-то, может, оно и так, а может, и не так, одно вижу — охота ей сегодня где-нибудь покутить, а потом
в постель, и держись, сукин сын, до первых петухов!
Так обстоит дело с ней,
а у меня мозжит в пояснице, проклятый апрель, давным-давно покойный муж моей старой зазнобы — Йованки огрел меня колом, а сейчас вот сказалось… правый висок гудит и под лопаткой печет, словно от раскаленного железа, и к ногам прилила усталая кровь, вены вот-вот полопаются от сражений, радость моя, от жизни! Конечно, я еще не совсем развалина, я, пожалуй, и на коня еще сяду и поскачу, ты, душа моя, и не подозреваешь, что я могу, если захочу, но… и тебе не мешало бы быть чуточку проницательнее и понять, что сейчас не до плясок и что барабан, под который я плясал, продрался с обеих сторон — и от времени, и от неумелых ударов!
Однако делать нечего! Если все в жене кричит: — весна, старина! — старине ничего не остается, как собирать подснежники и примулу, хоть бы они потом три года кряду прыгали и расплывались у него в глазах!
Весна подействовала и на сына. Несколько раз я поймал его на том, как он одевается, начищает ботинки, поправляет перед зеркалом воротник и словно бы оправдывается:
— В школе сегодня собрание!
…а во дворе разувается, прячет ботинки под порог и босиком мчится по улице. Утром я осторожно приподымаю его одеяло — ноги, разумеется, вымыты, но колени в синяках и ссадинах, местами — корочки спекшейся крови, на пальцах обломаны ногти, а ранки посыпаны табачной пылью.