Шагах в пятнадцати от меня вниз по реке стояла моя делопроизводительница по щиколотку в воде, а перед ней в омуте какой-то человек проделывал акробатические этюды. Я затаился чтоб не мешать им и чтоб из-за ложного чувства стыдливости они не лишили меня удовольствия спокойно любоваться девушкой.
На большом пляже, среди множества голых тел, я бы, наверное, и не заметил ее. Но при лабудовацкой бедности сенсациями эта двуногая песня превращала меня в молодого четвероногого, что бессильно рычит и облизывается в своей засаде.
Только теперь до меня дошло, что́ я упустил, когда ехал с ней на грузовике из Сараева. От воспоминаний об этом полусобытии, к которому мы, не сговариваясь, по взаимному согласию не возвращались, оставались жалкие обрывки, да и те норовили сигануть со склада памяти. До сих пор моим глазам и воображению беспрепятственно предоставлялся один ее профиль. Сейчас вся ее фигура от пальцев ног до подбородка, эта незримая, дразнящая скала, стояла передо мной живым воплощением моих несбывшихся желаний. Старость — наказание уже хотя бы потому, что понимаешь безвозвратно потерянное.
Вдохновленная, видимо, искусством купальщика, она вдруг раскинула руки и нырнула головой вниз прямо к нему.
Когда они вышли из воды, я узнал и его. Учитель! Один из немногих, кто сдал государственные экзамены и на этом основании пользовался безграничным доверием. Женщины считали его писаным красавцем, вероятно, потому, что голову он причесывал гораздо чаще, чем мыл ноги. Он был из числа тех, кто покоряет только в костюме. Лопатки у него торчали, как бока у старого одра, а руки и ноги были ровно плети. Может быть, девушка не замечала этих недостатков. Может быть, я из чистой ревности приписывал ему изъяны, которые любовь превратила бы в достоинства атлета.
Девушка легла на спину. Он сел у нее в изголовье.
— Почему вчера не пришла? — спросил учитель.
— Работа…
— Этот дьявол совсем тебя заездил…
— Нет, лучшего начальника, чем товарищ Данила, у меня еще не было.
— Это же дикарь, который ничего не видит в жизни, кроме камня, кирпича и денег! — съехидничал учитель, словно я камнем, кирпичом и деньгами убил его отца. Гм, любопытно, что он еще скажет. — Я вижу, — продолжал учитель, — как ты раболепствуешь перед ним. И не ты одна. Навязал свою волю селу. Люди боятся ему слово сказать. Работают и молчат, а он их молчание принимает за согласие, не видит, что это молчаливый отпор. Люди боятся его и не любят. Слабые льстят ему, сильные ненавидят. Своей дурацкой личной жизнью он лишил их орудия мести. Молчат даже тогда, когда он, прикрываясь благими целями, делает глупости. Он иезуит, супостат, насильник, невежда, старый хрыч, полный ненависти. Я говорил в уезде, но там пока еще увлечены одной только материальной стороной строительства. Боюсь, как бы лабудовчанам не встал поперек горла социализм этого мрачного чистюли Данилы. Он ведет себя так, словно в одном кармане у него Маркс, а в другом — Энгельс. А того не видит…
Девушка села.
— Нет, Сречко, он все видит, просто времени не хватает…
— Просто ты ему еще не дала повода, ждешь, когда у него будет время…
— Сречко, веди себя пристойно! Я знаю и тебя и его. И если вас сравнить, ты ему во многом уступишь. Будь ты на его месте, ты душил бы людей от ярости, а он все же находит время, чтоб с нами, мелкими сошками, приветливо поздороваться: «Доброе утро!» Он настоящий мужчина, не то что ты и тебе подобные. И не говори, пожалуйста, так о моем председателе!
— Философия мелкой сошки!
— Ах, Сречко, мы с тобой стоим друг друга.
Я чуть не взвизгнул от гордости в своем зеленом укрытии. Молодчина, девушка, хотел я крикнуть, разве эти сопляки знают толк в мужчинах! Ну продолжай же, язычок, свои сладкие речи. Я прикажу повысить тебе жалованье на пятьсот динаров. А ты, парень, сыпь домой и тренируй свои хилые мышцы в спортивном обществе «Партизан». Когда сможешь бегать с небесами на плечах, как мое поколение, вот тогда и приходи на комиссию к дядюшке! А пока предоставь ему беречь честь и достоинство мужского рода! А за оскорбления я с тобой расквитаюсь! Обнаглел ты, братец, от лабудовацкого благоденствия, уж и я тебе мешаю. Ну погоди, зашлю я тебя в глухомань, поймешь тогда, что́ ты своим грязным языком наклепал. И пусть меня за это хоть душегубом обзывают.
Они скоро помирились, поскольку речь шла не о них самих, а о третьем лишнем, и, забыв про меня, предались игре, к которой так располагали и укромное местечко, и вода, и солнце. Сперва, как бы в качестве предисловия, поцеловались два-три раза, потом он стянул с нее одну бретельку, а под голову ей подсунул руку…