Он оборачивается, смотрит напоследок на Антона, все еще валяющегося на кровати. Смотрит недолго, нет. Иначе он не уверен, что ему хватит сил выйти из этого номера.
Антон вопросительно изгибает бровь, демонстративно недоумевая, что он все еще делает в номере.
Мартен светло, легко улыбается ему. Кивает. И негромко просит:
— Антон, ты только помни этот день, хорошо?
А потом он быстро отворачивается.
Резко, чуть не ломая, дергает ручку замка.
Переступает порог.
И аккуратно закрывает за собой дверь…
Антон еще пару минут валяется в постели: вылезать не хочется, да и незачем.
Внезапно раздавшийся громкий визг тормозов и истошный женский крик заставляют его поежиться и наконец выползти из уютных объятий кровати и подойти к окну. С их пятого этажа невозможно ничего разобрать и он, пожав плечами, отходит от окна. «Надо будет потом спросить у Марти, что случилось», — думает он и неспешно направляется в ванную.
В комнате все так же негромко плачет Ая.
====== Часть 21 ======
Комментарий к Часть 21 Я сама себе не верю, но это конец) Больше года я писала эту историю и была уверена, что она не допишется. Но исключительно благодаря всем вам я сегодня выкладываю последнюю главу. Если бы не вы, она бы никогда не увидела свет.
Сказать, что я вас всех люблю, значит, ничего не сказать.
И все-таки, я вас очень, очень, очень люблю.
Это все писалось для вас и ради вас!
Спасибо вам! Просто спасибо!
Антон медленно бредет по парку, не замечая того, как ворошит шаркающими ногами листья. Он всегда обожал эту забаву, когда был ребенком. Листья, шуршащие, разговаривающие с ним, казались маленькими человечками, которые так любят взлетать и кружиться в воздухе. А сейчас он их не видит. Он вообще почти ничего не видит уже целых три месяца. С того самого дня, когда ему захотелось круассанов.
Он бредет, не разбирая пути, наугад, как слепой, как затерявшийся в пространстве и времени. И именно так он себя и чувствует. Вот уже три месяца он почти каждую свободную минуту бежит из дома куда угодно. На улицу, на тренировку, в магазин… Странно — он сто раз слышал истории, как люди, пережившие утрату, закрываются от всего мира, замыкаются в себе, не хотят ни с кем общаться, и это всегда казалось ему совершенно естественным. Он никогда и предположить не мог, что, оказавшись сам в такой же ситуации, будет больше всего на свете бояться одиночества и четырех стен, которые так пугающе напоминают склеп. Потому что стоит ему хоть на миг остаться одному, как вновь и вновь приходят мысли и воспоминания.
Запах лилий… Стерильная белизна гостиничной простыни… Огрызок яблока, пролетевший мимо пакета… «Антон, ты только помни этот день, хорошо»… Куча народу на кладбище в черных костюмах, опустивших головы и сгрудившихся вокруг свежевыкопанной могилы…
Непонимание, неприятие, ужас, отчаяние…
О, Антон никогда не забудет этот день, Марти может быть спокоен!
Но даже это не самое страшное, как бы кощунственно это не звучало. Гораздо хуже, когда ядовитой змеей, смертоносной гадюкой вползают мысли — что же на самом деле происходило в те три дня. Почему Мартен вел себя так, словно знал, словно прощался? Он с наслаждением мазохиста прокручивает в памяти каждую секунду тех семидесяти двух часов, каждое слово, каждый взгляд, и с леденящим душу ужасом находит все новые и новые подтверждения того, что это было не свидание. Это было прощание.
Он не понимает, как и почему. Ведь точно установлено, что это никоим образом не могло быть самоубийство: тормоза старенького такси отказали совершенно неожиданно прямо перед пешеходным переходом. Пострадали девять человек. Погиб только один…
И убийством это быть тоже не могло: Антон видел в новостях этого несчастного водителя. Пожилой щупленький таксист чуть не ревел от страха и твердил, как заведенный, что не понимает, как это могло случиться, ведь его малышка, как он именовал старенькую Пежо, всегда работала безотказно. Антон даже не смог испытать к нему ненависти, хотя и очень хотел.
Но если это не было ни убийством, ни самоубийством, то как Мартен мог предвидеть это?!
Он не может не думать об этом каждую секунду, как остается один. И чувствует, что сходит с ума.
И именно поэтому он сейчас понуро бредет по оживленному, несмотря на не лучшую погоду, парку, и пытается слиться с толпой. Хотя и понимает, что этого уже никогда не получится сделать.
Внезапно целая группа цыганок в нарядах самой сумасшедшей расцветки высыпает ему навстречу и принимается жизнерадостно охмурять всех несчастных, попавшихся им на пути, обещаниями судьбу рассказать, порчу отогнать, счастье приворожить. Он не обращает на них никакого внимания вплоть до того момента, пока одна из них, крепко сбитая толстуха совершенно неопределенного возраста с ярко-белой прядью в черных, как уголь, волосах не цепляется за его рукав и не начинает тараторить своим каркающим голосом: «Дай ручку, красавчик! Всю правду расскажу, всю истину поведаю, сглаз на тебе касатик, ой, какой сглаз лежит! Недруги зла пожелали, на воду нашептали, тебя опоили, но мы порчу снимем, только позолоти ручку, бриллиантовый!». Не сбавляя шага и не глядя в ее сторону, он стряхивает ее цепкие пальцы и движется дальше.
А в следующее мгновение замирает.
И разучивается дышать.
И мир вздрагивает.
Потому что толстая, неопрятная цыганка, буравя пронзительным взглядом его спину, негромко произносит на английском с забавным французским прононсом одну-единственную коротенькую фразу.
«Антон, ты только помни этот день, хорошо?».
Они стоят на мосту через небольшое озеро, облокотившись о перила, и глядят на жирных, нахальных уток. Те плавают, не торопясь, никого не боясь, ни о чем не заботясь, и Антон отчаянно им завидует. Как было бы здорово вот так же плавать по спокойной, припорошенной опавшими листьями, воде, думать лишь о том, как бы добыть пропитание на день и как закадрить вон ту серенькую самочку. И не слушать эту… Кого? Женщину? Да женщину ли?! И не слышать ее тихого, доброжелательного голоса, рассказывающего то, во что невозможно поверить.
И не верить тоже невозможно. Потому что с первых ее слов он каким-то неведомым чутьем понимает: все — правда.
— … Вот так, Антон. Вот так все и закончилось, — подводит она итог всей истории. — А верить или не верить — уже дело твое, моя миссия выполнена, дальше решать тебе.
— Кто… — голос срывается, и ему приходится несколько раз глубоко вдохнуть, чтобы продолжить. — Кто вы?
Она взглядывает на него и тепло улыбается, поправляя выбившуюся из-под яркого платка белоснежную прядь:
— Я же тебе сказала: зови меня Анжела. Разве этого мало? Ведь, думаю, ты и сам уже все прекрасно понял, не так ли, мой мальчик? Но если желаешь… Скажем так, я — представитель противоборствующего лагеря.
— Ангел, что ли? — грубее, чем хотелось, роняет он.
Она морщится и пожимает плечами:
— Ангел, не ангел… Как там еще у вас? Серафим, херувим. Господи Боже, язык сломаешь! Как же вы, люди, любите навешивать ярлыки и загонять все в рамки! Ну, пусть будет ангел, если тебе так легче. Для тебя это что-то меняет?
— Ангел… — тянет он, словно обдумывая каждую букву слова. — Где же ты была раньше, ангел? Где же ты была, мать твою, когда он вот все это творил?! Почему ты явилась сейчас, мило улыбаясь и делая сочувственные глазки, когда уже поздно?!
Какая-то часть его сознания, пытающаяся сохранить остатки благоразумия, истошно орет, что ему надо срочно бежать в ближайший психдиспансер и требовать немедленной госпитализации, ибо у него на почве тяжелой утраты начались галлюцинации, а другая… А другая тихо улыбается и ласково шепчет, что теперь уже нет никакой разницы, каким образом он сойдет с ума. Этот, по крайней мере, оригинальнее.