Вы же, Мария, требуете разоблачения волхвов, срывания покровов и упразднения непорочного зачатия, прекрасной выдумки зороастрийцев. Непорочное зачатие, Мария, как предприятие вне греха, вне войны и вне корысти, как предприятие, замысленное исключительно во имя грядущей Девы и грядущих знамен любви, более не ритуально — оно насущная необходимость всех.
Путеец поднял дочь. Прижал к груди. Постоял в растерянности, даже в смущении. Из его горла вырвался хрип, он сказал нам что-то, скорее всего: «Извините», притиснул девочку к себе, вскрикнул: «Господи!» — и пошел обратно в Дубцы, все убыстряя и убыстряя шаг.
Женщины глядели в центр круга, где только что лежало тело девочки, но вот их ситцевый венок смешался; плача, они сошли с пути: на ржавых шпалах, на щебне, среди пятен мазута алела кровь.
Потом я видел много крови, но никогда она не была такой акварельной.
Женщины шли чередой. Впереди молодая, с головой, похожей на осенний осиновый веник, и две ее большеглазые дочки. Позади всех, чуть приотстав, шагал я. Убитая девочка закрывала мои глаза ладошками, как совсем недавно еще закрывала отцу…
Но надежда сноровиста и живуча. Она пробилась в сознание словом «переправа»! Ну взорвали мост, разбомбили, победим — отстроим. Широкий и легкий, как лезвие бритвы. А на это время наладят переправу: буксир, баржу или речной пассажирский пароход, Волхов — река судоходная.
Мне представились молчаливые пожилые саперы, свайный пирс из тесаных желтых сосен. Саперы курят махорку. Лицо, шея, мысок на груди, кисти рук у них цвета хорошо копченных колбас, а вот лоб, плечи, руки — белые. Когда они моются, это видно. Острые топоры они заворачивают в вафельные полотенца.
Саперов не было.
Переправы не было.
Полувоенный и его сын-крепыш отчерпывали воду из полузатопленной зеленой лодки, принадлежавшей, наверно, смотрителю моста или обходчику — в ней лежали весла и форменная железнодорожная фуражка.
— Нас возьмите! — Женщины полезли в лодку и совсем ее утопили бы, но полувоенный сказал резко:
— Нельзя, гражданки! Лодка течет. — Он был хмур и правдив. — Сначала мы вдвоем переправимся на ту сторону — Вова без устали будет отчерпывать. Я достану там хорошую лодку, большую. Найду добровольцев на весла, может быть, даже катер. Переправим всех. Не волнуйтесь, гражданки, потерпите еще час-полтора.
Женщина с осиновым веником на голове долго глядела на тот берег. Дочки ее скинули сандалии, зашли в воду, и война отступила от них. Сначала они взялись брызгаться, потом сняли платья и поплыли — по дну руками.
Переправится полувоенный — за нами катер пришлют. Два катера!..
— Сына оставил бы, — сказала полувоенному женщина-веник. — Может, он уже там…
Ее поняли все, даже дети. Девочки вылезли из воды, схватили свои платья и сандалии.
— Что это вы? — с тревогой и возмущением сказал полувоенный. — Этого не может быть. Что это вы?.. — Он вгляделся в тот берег: глухие черные крыши, березы, снова крыши, тополя, как зеленые горы, и опять крыши. — Мы переправимся. Вова будет отчерпывать… — Полувоенный провел лодку по мелководью, впрыгнул в нее, расставил белые икрастые ноги и навалился на весла.
Мы смотрели, как они удаляются, как поклевывают лодку, пронзают ее насквозь солнечные ножи.
Посередине реки, в светлых нестрашных брызгах, без огня и грохота, лодка исчезла. Немцы вколотили в нее снаряд резко, как гвоздь в мокрую доску.
Женщины подхватили ребятишек, бросились от кромки берега в кусты.
Тихо стало. Так тихо бывает в зной. Солнечная метла запахала реку, и снова — нет горя.
Мы ждали: может быть, выплывет полувоенный, может быть, его сын-крепыш. Когда поняли, что никто здесь не выплывет — течением отнесет, чувство вины охватило нас всех, будто мы подтолкнули полувоенного, поторопили.
Женщины вдруг уставились на меня. Дыхание мое прекратилось, как в перетопленной бане.
— Возвращайтесь в Окуловку, — сказал я. — Оттуда на Кириши. Там, наверно, поезда идут. А я вниз по реке. Вам с ребятами не пройти, да и кто знает, что там…
Еще полчаса назад женщины, полные решимости и боевого духа, не стали бы меня слушать, даже смотреть не стали бы, но сейчас разум их повернулся в сторону реальности и здравого смысла. Кто-то попросил меня, если дойду, позвонить мужу. Другие тоже забеспокоились. Нашлась тетрадка, карандаш. Я записал телефоны и адреса. И они потянулись назад к Дубцам, вдруг уставшие и разобщенные. Осталась только «веник» с дочками.
— Мы с тобой, — сказала она. Ее дочки подошли ко мне, взяли за руки и строго, как младшие сестры, на меня посмотрели.
Мне стало неловко даже думать об их матери как о «венике». Но худа она была, и желтые волосы дыбом, хотя, я это уже понимал, не лишена женственности и привлекательности.
— Как вашу маму зовут? — спросил я девочек.
— Наталья.
В моде тогда были Ната и Тата. Наталья — звучало, как если бы Анну назвали Нюрка.
— Может, лучше «Наташа»?
— Не лучше. Она «Наташа» не любит. Так ее ейный муж называл. Она его ненавидит. «Наталья» — чего тебе не нравится.
— Наталья Сергеевна, — сказала «веник» с ухмылкой.
Это меня устроило.
— Пошли, — сказал я. — Наталья Сергеевна, вы себе отдаете отчет?
— Я никому отчетов не отдаю, даже себе, — сказала она.
Мы пошли. Девочки впереди, вприскочку. За ними Наталья Сергеевна. И, поотстав, я. Насвистывая.
Поселок вниз по реке назывался Волховская пристань.
На улице никого. И на самой пристани никого. И никаких пароходов.
Старик высунулся из будки. Сказал:
— Ушли пароходы — все уплыли…
Я сел на скамейку, лицом к мосту. Его не было видно. Но я видел. Он был нарисован на небе — многоарочный и бесконечный.
Я любил мосты. Я верил в них. Верил в звезду, в слово, но больше всего в мосты. Мост для меня был главным знаком. Мне даже во сне мосты снились и снятся сейчас. Но особенно в детстве. Они вели меня в какой-то чудесный город, пропахший морем. Мне туда и сейчас очень хочется.
Мосты! Величественный Понт дю Гар, виадук Гарби, мосты через залив Ферт-оф-Форт, мосты Хокусая, мосты Марке, мосты деревянные, деревенские, над которыми неподвижно висят стрекозы.
Потом я взрывал мосты, и всегда у меня перехватывало дыхание, когда разламывалась сталь, ферма с хрустом, даже как бы со стоном, опускалась в воду. Это как человек, убитый у реки, — голова в воде, а ноги на берегу — это как бы двойная смерть.
До вечера я просидел на пристани. Наталья Сергеевна с дочками пошла разузнать «о возможностях транспорта» — так она выразилась.
Пришли ее дочки, принесли хлеба, соли, луку. Посидели рядом, повздыхали, как вдовы, и проскрипели:
— Лодку воровать будешь.
Они заглянули мне в глаза, прикоснувшись лбом к моему лбу, как кошки. Что они увидели в моих глазах — не знаю, но в их глазах была тайна, тайна полного детского доверия.
Кроме мостов я люблю довоенных детей и довоенный хлеб. Детей я тогда воспринимал сердцем — контактно. А хлеб просто-напросто до войны был вкуснее.
Девочек звали Аля и Гуля. Они мне открылись: мол, Аля — по-настоящему Ариадна, а Гуля — Евдокия.
Лодок было много, они соприкасались друг с другом, стукались друг о друга и будто тянулись острыми мордами к кормящей руке.
Когда сумерки загустели, я отвязал лодку, единственную, в которой валялось весло — рулевое, небрежно вытесанное из доски, но с достаточно длинным веретеном.
Наталья Сергеевна пришла еще засветло с большой ношей сена, перевязанной ее пояском.
Навалив сена в лодку и разровняв, она с дочками легла в нос. «Подвергать девочек такому риску она не имела права», — я так думал и поглядывал на нее свирепо. Но она вроде не замечала моих взглядов, была спокойна и углублена в себя.