— Это был Эмиль, — сказал он. — Малыш Эмиль. Это он застукал ее с молоком. — Он снова посмотрел на часы и улыбнулся.
Я позвал всех к его кровати, мы все взяли его за руки. Крепко-крепко — будто мы его удерживаем.
— Шма Исраэль, — пробормотал он. И все. Его не стало. А мы сидели и смотрели на него. Никак не могли поверить.
Я слышал, как колотится, готовое разорваться, мое сердце. Меня сразило отцовское прощание. Всю жизнь он отказывался вспоминать рю дю Бак. Всю жизнь не хотел отвечать на вопрос «почему», почему он оказался в изгнании. И своими последними словами он признал всё.
Но несмотря на его молитву — а она отзывалась эхом миллионов других «Шма», несшихся из печей, несмотря на его последнее признание, он был похоронен на церковном кладбище все тем же уже постаревшим викарием, который некогда венчал их с мамой. Он сам пожелал, чтобы его там похоронили — это был последний штрих к жизни, прожитой в обмане. Я стоял у его могилы, кидал в нее пригоршнями землю и читал наизусть от начала до конца «Шма», молитву, которую я никогда осознанно не учил, но она с рождения записана в душе каждого еврея. Да, на церковном кладбище, да, с викарием, да, похороны были по христианскому обряду, да, это обман длиною в жизнь, но я семь дней просидел на низкой табуретке в трауре по своему отцу.
Мы уговаривали маму переехать к нам в Лондон. Но она отказалась. Она не хотела уезжать от могилы отца. Поэтому мы с Мэтью остались с ней и каждый день видели, как она все больше отдаляется. Она отказывалась есть, большую часть времени спала, на том самом месте, на котором он ее покинул — хотела соединиться с ним. Она постоянно молилась. Не знаю, кому и на каком языке. Через три недели неустанной молитвы она получила ответ, и однажды утром мы с Мэтью увидели, что она наконец обрела покой. Умерла она от смерти, ни от чего иного.
Мы похоронили ее рядом с отцом, это было признание той лжи, в которой она жила, и этот кусочек земли дал семейству Дрейфусов право жить в стране их изгнания.
Теперь мы с Мэтью стали сиротами, и мы почуяли, что мы тоже смертны. Но мы были не последними из Дрейфусов. Это имя еще не было запятнано, род продолжался, и мы находили утешение в наших детях.
Всё, я устал. Горе меня опустошило. Эти воспоминания меня перетрясли. Поднос с ужином стоит нетронутый на столе, есть мне совсем не хочется. Может быть, завтра я начну писать о своей новой школе, утешусь воспоминаниями о назначении, которого я так жаждал. Я снова стану сэром Альфредом, главой лучшей школы Англии.
Сэм Темпл довольно долго уклонялся от телефонных разговоров с Бернардом Уолворти. Но он понимал, что издателю нужно представить если не доказательства того, что Дрейфус пишет свою исповедь, то хоть какую-то информацию, поэтому он сам снял трубку и набрал номер.
Уолворти держался холодно. Его злило то, что Темпл его избегает. И это распаляло его подспудный антисемитизм. Порой он даже жалел, что связался с этим народцем. От них одни неприятности. Но он не забывал и о серьезных прибылях, которые сулила эта сделка.
— Я звонил вам неоднократно, мистер Темпл, — сказал он. — Люди в таких случаях перезванивают — просто из вежливости.
Да что такие, как Темпл, понимают в вежливости, подумал Уолворти. На них и слова такие тратить бесполезно.
— Прошу меня простить, но я ждал известий от начальника тюрьмы, — солгал Темпл. — Я рассчитываю на этой неделе повидаться с мистером Дрейфусом. И тогда, надеюсь, у меня появятся для вас новости.
— Мне не нужны новости, — резко ответил Уолворти. — Мне нужны слова.
— Сначала мне нужно заручиться его согласием показать их вам, — сказал Темпл твердо и добавил, что в договоре нет пункта, обязывающего его клиента показывать неготовую работу.
— Слушайте, Темпл, — вскипел Уолворти, — я вкладываю в это предприятие немало денег. Дрейфус — начинающий писатель, если он вообще писатель. Это было бы жестом обычной вежливости, — снова слова, которые для этих двоих пустой звук, — показать мне отрывок из того, что он делает.
— Постараюсь его уговорить, — сказал Сэм. — Но я не стал бы на это рассчитывать.
Сэм положил трубку. Он сомневался в согласии Дрейфуса, и клиентом его был Дрейфус, а не Бернард Уолворти. Он позвонил начальнику тюрьмы, и тот сообщил, что Дрейфус болен. У него пропал аппетит, он в основном либо спит, либо ходит по камере. Врач никакого физического недомогания не обнаружил. Но диагностировал, удивляться тут нечему, депрессию и прописал таблетки.