Берег обрывался круто, подточенный осенними штормами, но сейчас море, убывшее за зиму, отступило метров на пятнадцать, образовав каменисто-галечный пляж с редкими проплешинами крупного и колючего песка.
Мы спрыгнули.
Димка уже бултыхался, кинув одежонку на голый, добела высушенный пень, так подмытый водой, что между корнями под ним можно было улечься. Мы с Федей разделись, набрали по урезу подсохших коряжек, ежедневно приносимых морем, попросили у соседей головешку и раздули свой костерок. Такие костерки дымились по всему берегу, и возле каждого ежились, дрожали и прыгали закупавшиеся до синевы пацаны. Было воскресенье, тихое и теплое, и люду к воде высыпало тьма: семьями и поодиночке, кто приютился на траве под кустами, кто лежал на одеялах, кто сидел на бревнах, оставшихся после зимнего спада, кто просто глазел, кто читал, кто играл в волейбол, а кто внимательно и не спеша бродил по пляжной полосе, ища приятных знакомств. Народ почти не купался, а так, слегка окунался или ошлепывался мокрыми ладонями — и все, потому что наше холодное море прогревалось лишь к середине лета. Редкий парень бухался от души, заплывал метров на пятнадцать и, шумно повернув назад, ошпарено вылетал на сушу. И только наш брат бесстрашно булькался в своем взбаламученно-парном «лягушатнике», отрезанном от залива лодочной станцией.
Сперва Федя, потом я сиганули с плахи-трамплина в глубину. Димка выловил пустую бутылку, и мы начали перекидываться ею. Я вдруг не рассчитал броска, бутылка стукнулась о бон, дзинькнула и пустила пузыри. С досады Димка чуть сам не пустил пузыри, но ухватился за бревно.
— Ну, Семен! — В сердцах Димка всегда называл меня Семеном.— Ну, криворукий черт!
— Случайно, Димк!
— Какая бутылка пропала!
— Еще найдем!
— Нет уж, раз первая с браком или разбилась — все, не повезет, тьфу — тьфу — тьфу!
Я знал, что ему и вправду жалко бутылку, не двенадцать копеек, а именно бутылку. Копейки появятся потом, как вторая ступень радости, а сначала — сами бутылки, охота за ними, их торжественное мытье и сутолочная сдача. С деньгами у Лехтиных в семье было стесненно. Отец по алкогольному слабоумию работал сторожем, мать — точковщицей на бетонном заводе, но больше болела, чем работала, и постоянно, часто при мне, внушала ребятишкам, что они несчастные и в жизни своей должны рассчитывать только на себя, если не хотят пропасть ни за грош ни за копейку, поскольку, мол, видите, какая я никудышная, и видите, мол, какой отец — не человек, а чурка с глазами, а ни бабушек, ни дядюшек нету — так что учитесь, мол, жить самостоятельно, пока мы еще рядом. И братья начали эту учебу с заработка денег на бутылках. Стеклотару у дошестнадцатилетних не принимали, но тетя Ира сумела договориться, и теперь на конфеты, значки и даже на кое-что покрупнее у братьев имелись сбережения.
Как боны ни отгораживали нас от моря, а низом все же тянул холод, и минут через десять мы продрогли. Выскочив и отряхнувшись по-собачьи, мы окружили свой уже разгоревшийся костерок, и Димка, еле попадая зуб на зуб, проклацал:
— Здорово!
— Да-а! — подхватил Федя.
— А у вас там, в «Зарнице», не будет такого. Там вон лед в падях не тает.
— А я вперед накупаюсь.
— Вперед не накупаешься, да ведь, Семк?
— Пожалуй, — согласился я, но видя, что Димка все завидует брату и все хочет как-то ущемить его и этим взбодрить себя, решил не поддерживать ни того, ни другого, а болтовней сбить их со скользкого разговора. — Вчера мы вон как нахлюпались, до ку-ка-ре-ку, а сегодня опять охота. Это как еда — ешь-ешь, ну, кажется, все уже, кажется, что пузо трещит, на месяц нажрался, а потом глянь — снова давай.
— Точно.
— Значит, потерплю, — спокойно сказал Федя.
— Ну и терпи! А мы с Семкой без всякого терпения — бултых — каждый день! Или в день раза по два — бултых! А надоест — в лес! С луками! Новый штаб делать! Ого-го, вольные птицы! — воскликнул Димка, неловко, потому что был ниже ростом, обняв меня за шею одной рукой и, как крылом, размахивая второй.