Я усмехнулся.
Из тира доносился гомон юнг и выстрелы воздушен. Чтобы у хозкорпуса был морской вид, окна в тире сделали круглыми, в виде иллюминаторов, но без стекол, и обвели их снизу красной, а сверху белой краской — под спасательные круги. Иногда из окон кто-нибудь выглядывал и с воровской поспешностью, пользуясь, наверно, тем, что командир отвлекался, стрелял по птичкам и еловым шишкам, но мимо.
На балконе, в зеленой тени пластикового козырька, Гурьев-старший, в свитере и джинсах, обтягивал продолговатые рамы синей материей. Из мастерской, что-то жуя, выглянул Алька и, увидев меня, крикнул:
— Ушки! Ты еще здесь?
— Да вот!
— Поднимись-ка сюда!
— Сейчас.
Я положил у стены рюкзак, посадил на него кошку, а сам поднялся на балкон.
— Здрасьте, — поздоровался я с дядей Игорем.
— Привет, привет, вояка! — улыбаясь отозвался Алькин отец.
Алька затянул меня в кабинет.
— На, пожуй!— сказал он и сунул мне бутерброд с тонкими, в мелких жиринках, пластиками колбасы.— Московская! Папин гостинец! До обеда далеко, а есть хочется — как первобытному! Кажется, век не ел! Вкусно?
— М-м!
— Мичман Чиж меня и Земноводного по строевой гонял! С меня семь потов, а с Мишки — все четырнадцать!— смеясь, признался Алька.— Но ничего! Я даже рад! А минут через десять велено заступать на пост «Шлагбаум»! Так что, Ушки-на-макушке, теперь от меня будет зависеть — пустить тебя в увольнение или нет!
— Ха-ха!
— На еще бутерброд!
Я не отказался.
На трехъярусных полках справа и слева теснились банки с красками, с кистями, флаконы с нерусскими надписями, щетки, стамески, кривые ножи и коряжки, коряжки, коряжки, покрытые лаком, матовые, опаленные паяльной лампой и потом ошкуренные — скопище диковинных финтифлюшек, то похожих на что-то, то ни на что не похожих. На гвоздях висели картонные трафареты. У потолка, вдоль задней стены, на таких же ржавых цепях, какими был опутан «Каторжник", держалась Алькина кровать, которую он сам смастерил из горбылей. Капризы художника! Или тайны!
Пахло как дома после ремонта.
— Слушай, Альк! — встрепенулся вдруг я. — А как ты назвал третье чудо? Я там только что был! На экскурсии! Первое — «Каторжник», второе — «Трезубец», а третье?
— Никак.
— Как — никак?
— Не успел. Может — «Штопор»?
— Точно! «Штопор»! Ха-ха-ха! — радостно хохотнул я. — И я так же назвал! Во совпадение! Шедевр!
— Шедевр!.. Семк, а хочешь, я тебе что-нибудь подарю, а? — внезапно спросил Алька,
— Что?
— А хочешь?
— Хочу.
— Выбирай! Любую коряжку!
— Хм! А вдруг я самую ценную выберу?
— Пожалуйста!
Я медленно обошел все полки, потом опустился на корточки и оглядел под столом ворох пока не обработанных коряжек. Из трех-пяти еще можно было бы выбрать, но из полусотни?.. Я опять обратился к полкам.
— Знаешь, Берта, дай сам, а?
— Нет уж, выбирай! Проверим твой вкус!
— Да какой вкус! Вот бутерброд — эго вкус, это я понимаю! А тут!..
И все же на одном шедевре мой взгляд задержался. Это было нечто трехногое, с хоботом, без спины, но с раздутым бородавчатым животом — какой-то доисторически-ископаемый зверюга. Если поставить его на стол, то в этом животе можно хранить всякую канцелярскую мелочь.
Алька снял зверюгу.
— Одобряю! — сказал он. — Держи!
— Спасибо! А что я тебе?
— Ничего. Я же не вымениваю, а дарю!
— И я подарю!.. Вот! — Я расстегнул флотский ремень и протянул его Альке, хотя сердце мое сжалось — так он был мне дорог.— Бери! На вечное пользование!
— Нет, Сема! Так нельзя! — решительно заявил художник. — Ремень — твоя награда!
— Я еще заработаю!
— Я сам заработаю!
В мастерскую зарулила Шкилдесса и, учуяв колбасу, нахально замяукала. Я взял ее на руки.
— Ну, ладно! — вздохнул я.— Я найду, что тебе подарить! А теперь тебе пора и мне пора! До завтра!
— До сегодня! У шлагбаума еще увидимся!
— Ах, да!
Мы вышли на балкон.
Под нами, в тире, сухо пощелкивали воздушки и базарила братва. Вдали тарахтел буксирный катер, таща за собой бесконечную в солнечном блеске гирлянду плотов. На крыше дебаркадера Филипп Андреевич и дядя Игорь что-то обсуждали, пошатывая пенопластные буквы. Рая, оседлав «Крокодила», пыталась подгрести к берегу, но бревно почти не поддавалось.