С другой стороны
Когда мне было девятнадцать лет, я училась в академии балета Стокгольма. Как раз тогда появились сомнения, действительно ли Стюре Бергваль совершил вменявшиеся ему убийства. Телерепортеры следовали за ним от одного места преступления к другому. Он растерянно вертелся, широко раскрыв глаза за огромными очками, и походил на громадное умирающее насекомое, сбитое с толку и потерявшее способность летать. В академии о Бергвале говорили на переменах и в репетиционные залах, закинув ногу на станок или делая растяжку на полу. Стоило концертмейстеру сесть за фортепиано, мы замолкали. Помню, как по утрам я подолгу стояла перед зеркалом, не торопясь выходить на улицу. Зима выдалась долгая и холодная. Я скучала и не находила себе места. Воздух на улицах Стокгольма был терпким и прозрачным, а в репетиционных залах интимно и бесстрастно пахло потом и резиной. Этот запах навевал мысли о борделях и больницах; пожалуй, именно той зимой я поняла, что танцовщицей все-таки не стану.
После занятий я читала французскую литературу. Книги были тоненькие. Меня не так уж интересовало, что там написано; мне нравилась мелодичность французских предложений, действовавшая на меня успокаивающе. По вечерам я, надев варежки и натянув глубоко на уши вязаную шапку, поднималась на гору Шиннарвиксбергет[1]. На улицах было жутко холодно и пустынно. Я стояла на вершине, смотрела на город и совершенно не тосковала по дому.
Однажды во второй половине дня она появилась в дверях репетиционного зала. Мы к тому времени уже начали репетировать ежегодное рождественское представление и не расходились, пока заметно не сгущалась темнота за окнами. Темнота наводила меня на мысли о неизведанных водных глубинах; я торопилась домой, стараясь не дышать.
Она стояла и смотрела на нас, скрестив руки на груди. Лицо бесстрастное. Распущенные волосы ниспадают на плечи, на дубленый полушубок. Музыка смолкла, и она сделала шаг к центру зала. Наша преподавательница обернулась к ней, распахнув руки.
— Эрика!
Э-риииика. Прозвучало как откровение. Преподавательница подошла к женщине, положила руки ей на плечи и, развернув ее к нам, показала, как роскошный наряд.
Эрика не улыбалась. В ее манере держаться было что-то неприступное, я инстинктивно поняла, что она из тех, кто в ссоре промолчит, бессловесно наблюдая за тем, как то нарастает, то спадает у противника ожесточенность. У нее за душой не было мнений, которые стоило бы отстаивать. Сняв полушубок, она повесила его на стул. Расстегнула зимние сапоги. На нас, молча смотрящих на нее, она не обращала внимания. Выпрямившись, сняла с запястья резиночку и собрала блекло-рыжие волосы в пучок. Прошагала в угол зала и начала разминаться, не сводя глаз со своего отражения в зеркале.
Не хочу описывать ее танец. Скажу только, что сразу стало очевидно, почему наша преподавательница попросила ее прийти и показать нам, как это делается. Тут надо сказать о ее лице. Я никогда не видела, чтобы кто-то танцевал с таким выражением лица. Этому невозможно научиться, эго было частью ее существа. И ничего тут не прибавишь и не убавишь. Это и огорчило меня, и вселило надежду. Может, и во мне есть что-то неуловимое, а значит, бесценное. Что-то, о чем я не знала и чего никто не мог у меня отнять.
Спустя пару дней по пути на занятия я снова увидела ее. Было утро. По улицам гулял промозглый ветер, и я шла, не отрывая взгляда от мостовой. Что-то заставило меня поднять глаза, и за окном проезжающего автобуса я заметила Эрику. У меня снова возникло ощущение, что в ней есть что-то нечеловеческое. Она смотрела прямо перед собой, не обращая внимания ни на попутчиков, ни на город за окном. Она просто была. Как кукла или как старая фотография, вклеенная в коллаж.
Не совсем понимаю, что произошло потом: я развернулась и пошла домой. Заперлась в комнате и легла на кровать. Перед глазами вспыхивали и сгорали всё новые образы, и тут же из пепла расцветали следующие. Ее лицо, руки на столе, волосы, спадающие на лоб. Должно быть, я пролежала много часов, всматриваясь в эти образы, не задумываясь о том, что мне с ними делать или что они значат, но вот послушайте: на улице, где я выросла, был заброшенный дом. Как-то мы с Беа через окно забрались внутрь и осторожно прошли по комнатам. Эрика напоминала этот дом: оба казались заброшенными, было в них что-то неприкаянное; так случается, когда душа покидает комнату, сад или тело и только тогда и являет себя. Можно спросить себя: ну и что с того? Заросшие грядки, пустое, без лица, зеркало на комоде, глаза без мыслей, без чувств. Возможно, человека тянет к зловещему, подмывает наделить мертвые вещи собственным духом. Но нет. В этом саду, этом теле, этой комнате я не себя искала и не себя нашла. Здесь было что-то другое. Я не верила в Бога и все-таки ощутила, что в мире существует стена, и если закрыть глаза и прижаться к ней щекой, можно услышать приглушенные звуки с другой стороны.