Выбрать главу

Там же

Изречения

Ненависть связывает крепче любви. Ненавистный нам человек занимает нас дольше, чем любимый. Вот почему, если все мы обязаны проявлять осмотрительность в выборе друзей, гораздо большую осмотрительность следует выказывать при выборе врагов. Тем не менее находить достойных супостатов легче, чем равноценных друзей.

Мыслитель, не способный выразить свои многоценные мысли в простой и доступной форме, должен быть заподозрен сперва в нерасположенности к мышлению, и лишь затем – в нерасположенности к выражению мыслей.

Самое лучшее для любого искусства – простота, и самое худшее – простота поддельная.

По существу, умный не есть мудрый. Да и мудрый не есть умный: и тот, и другой, как правило, наивны. Однако существует особый тип наивного ума, который обитает лишь в роскошных покоях высшей мудрости.

Тому, кто не способен временами презирать себя, не повезло с головой.

Слабоумные легко меняют свои мнения, ибо легко подпадают под чужое влияние, а люди сильного ума легко меняют мнения, ибо властвуют над ними безраздельно.

Мы живем поневоле и поневоле умираем; поневоле творим зло и поневоле же творим добро. Так же поневоле мы и считаем себя добровольными исполнителями чужой воли.

Да будет моим заветом следующее: играй жизнью своей, о смертный! Играй самим собой и своими желаниями. Все, что вверху и все, что внизу да станет для тебя игрой, и да покажутся тебе высоты и глубины забавною шуткой. Поднимись на вершину Разума и усмехнись над нею, рассмейся раскатистым смехом над высотой. А потом, насмеявшись вдоволь, спустись вниз, к жизни.

Жизнь наша – о двух воротах. В одни ворота входит тот, кто преисполнен благоговейного страха перед бытием, кто следует голосу долга и чтит заповеди, кто находит радость в смирении и покорности; вдумчивый и рассудительный, он рвется ввысь и вперед, согнувшись под тяжестью собственной цели. В другие ворота проходит тот, кто не преследует никаких целей, кто стоит выше всяких неистребимых мелочных намерений, кто вывернулся из-под тяжелого ярма Разума, этого прислужника жизни, и освободил себя от сковывающих цепей морали, тот, кто хогь на час восторжествовал над знанием и убедился в его беспомощности; легкий и ничем не обремененный, он игриво скользит по жизни и улыбается. Его я и считаю человеком более значительным. Играй же жизнью, о смертный человек! Ищи опасности: не находя, создавай их сам! Бросайся в самые глубины и наслаждайся страхом! Тот, кто не испытывает великого страха, тот и не живет великою жизнью. Так страшись же и смейся!

АПОКАЛИПСИС КАФКИ

Австрийский писатель Франц Кафка (1883-1924) записал как-то в дневнике: "Что общего у меня с евреями? У меня едва ли есть что-либо общее и с самим собой; я только и способен тихонько, радуясь тому, что дышу, забиться в угол". Сам того не подозревая, он фактически признался в своей органической принадлежности еврейской ментальности, ибо, несмотря на исключительность своей натуры, и вопрос, им себе заданный, и ответ на него – безошибочно характерны для многих еврейских интеллектуалов.

Между тем, сами сочинения Кафки заново раскрывают и другую, более существенную, но редко упоминаемую особенность еврейского духа: его апокалиптичность. Подобно тому, как оптимизм в еврейской традиции всеобъемлющ и извечен, фатальное предвидение вселенского мрака является неотъемлемым моментом еврейского мироощущения; причем только поверхностный взгляд усмотрит тут парадоксальное противоречие. Говорить о противоречии было бы законно лишь в том случае, если бы евреи, подобно иным народам, мыслили в образах земной истории, если бы будущее они рассматривали всего лишь как продолжение сегодняшнего. Пребывая над историей, они называют будущим не следствие дня нынешнего, но Мессию, Спасение. Небесное Царство и путь к нему идут у них не через такие понятия, как прошлое и настоящее, но через такие, как близость к Богу и всеобщая праведность.

Сами по себе эти идеалы наделяют еврейскую душу чувством праздника, самостоятельно значимой энергией оптимизма, но, увы, их утопичность, подтверждаемая каждодневным земным опытом, навевает апокалиптические видения. Вот почему, говоря о духе Израиля, нет ничего парадоксального в взаимопереплетении в нем непоборимого ощущения праздника и неотвязного предчувствия беды, как нет противоречия в том, что безгранично оптимистическая Библия восклицает словами Исайи: "Земля опечалена, и вселенная изнемогает… От края земли мы слышали пение: "Слава Праведному!" Но я сказал: "Горе мне, горе мне, увы мне! Грабители ограбили, и ограбили грабители для грабежа!… Земля сильно шатается, как пьяный, и качается, как шалаш; и беззаконие ее тяготит ее, и падет, и не встанет больше!" (Исайя, 24:4; 16:19).

Дух Исайи, постоянно присущий еврейскому сознанию, воскресает и в этих трех притчах Кафки.

Железнодорожные пассажиры

Если поглядеть на нас просто, по-житейски, мы находимся в положении пассажиров, попавших в крушение в длинном железнодорожном туннеле, и притом в таком месте, где уже не видно света начала, а свет конца настолько слаб, что взгляд то и дело ищет его и снова теряет, и даже в существовании начала и конца нельзя быть уверенным. А вокруг себя, то ли от смятения чувств, то ли от их обострения, мы видим одних только чудищ да еще, в зависимости от настроения и от раны, захватывающую или утомительную игру, точно в калейдоскопе.

"Что мне делать?" или "Зачем мне это делать?" – не спрашивают в этих местах.

Прометей

О Прометее существует четыре предания. По первому, он предал богов людям и был за это прикован к скале на Кавказе, а орлы, которых посылали боги, пожирали его печень по мере того, как она росла.

По второму, истерзанный Прометей, спасаясь от орлов, все глубже втискивался в скалу, покуда не слился с ней вовсе.

По третьему, прошли тысячи лет, и об его измене забыли – забыли боги, забыли орлы, забыл он сам.

По четвертому, все устали от такой беспричинности. Боги устали, устали орлы, устало закрылась рана.

Остались необъяснимые скалы… Предание пытается объяснить необъяснимое. Имея своей основой правду, предание поневоле возвращается к необъяснимому.

Коршун

Это был коршун, он долбил мне клювом ноги. Башмаки и чулки он уже изорвал, а теперь клевал голые ноги. Долбил неутомимо, потом несколько раз беспокойно облетел вокруг меня и снова продолжал свою работу. Мимо проходил какой-то господин, он минутку наблюдал, потом спросил, почему я это терплю.

– Я же беззащитен, – отозвался я. – Птица прилетела и начала клевать, я, конечно, старался ее отогнать, пытался даже задушить, но ведь такая тварь очень сильна. Коршун уже хотел наброситься на мое лицо, и я предпочел пожертвовать ногами. Сейчас они почти растерзаны.

– Зачем же вам терпеть эту муку? – сказал господин. – Достаточно одного выстрела – и коршуну конец.

– Только и всего? – спросил я. – Может быть, вы застрелите его?

– Охотно, – ответил господин. – Но мне нужно сходить домой и принести ружье. А вы в состоянии потерпеть еще полчаса?

– Ну, не знаю, – ответил я и постоял несколько мгновений неподвижно, словно оцепенев от боли, потом сказал: – Пожалуйста, сходите. Во всяком случае, надо попытаться…

– Хорошо, – сказал господин, – я потороплюсь.

Во время этого разговора коршун спокойно слушал и смотрел то на меня, то на-господина. Тут я увидел, что он все понял; он взлетел, потом резко откинулся назад, чтобы сильнее размахнуться, и, словно метальщик копья, глубоко всадил мне в рот свой клюв. Падая навзничь, я почувствовал, что свободен и что в моей крови, залившей все берега, коршун безвозвратно захлебнулся.