Яблонер говорил не на современном иврите, но на священном языке Библии; причем говорил с ашкеназийским акцентом. Каждый раз, когда он жестикулировал, в глаза мне бросались блестящие запонки на рукавах его безупречно чистой рубашки. Говорил он напевным тоном, словно зачитывал талмудическое сказание: "Если Бесконечный заполнил собой все пространство и, по словам Захара, все нацежено Им, – как же тогда Он сотворил вселенную? Рабби Хаим Витал отвечает так: "До Сотворения все атрибуты Всевышнего были представлены не в действии, а в потенции. Может ли кто-нибудь быть царем без всего, над чем царствует, и можно ли представить себе благодать без того, кто ее воспринимает?"
Яблонер растирал бородку, не отрывая глаз от своих заметок, и время от времени отпивал глоток из стакана чая. Среди слушателей было немало женщин и даже девушек; некоторые из них что-то постоянно записывали. Странно, но я заметил и какую-то монахиню: она, должно быть, хорошо понимала иврит. "Джоел Яблонер воскрес-таки в еврейском государстве", – сказал я себе, наслаждаясь тем редким счастьем, которое испытываешь при виде чужого успеха, ибо в моих глазах триумф Яблонера символизировал неистребимость еврейства. Десятки лет влачил он одинокую жизнь отверженного, а теперь был воплощением самого достоинства. После доклада последовали вопросы. Невероятно, но у этого грустного старика оказалось чувство юмора. Из его ответов мне стало ясно, что лекция была организована комитетом по публикации всех его рукописей…
В перерыве перед банкетом в его честь Джоел Яблонер вышел на террасу отеля глотнуть свежего воздуха. День выдался душным, и теперь, к вечеру, спасительно подуло с моря. Я решился подойти к нему и сказать:
– Вы, конечно, вряд ли меня помните, но я вас знаю.
– Знаю и я вас, прекрасно знаю, и читаю все, что вы пишете, – ответил он. – Даже здесь я стараюсь не пропускать ваши рассказы.
– Правда? Это большая для меня честь.
– Присядьте, пожалуйста, – указал он на стул. Бог мой, этот молчун оказался теперь необычайно словоохотлив, задавая мне бесконечные вопросы об Америке, Ист Бродвее, литературе на идиш и многом другом. Во время нашей беседы к нам подступила крупноголовая и широкоскулая женщина с фигурой цыганки, с тюрбаном поверх седых волос, в шелковой накидке и в мужских башмаках с низкими и широкими каблуками. Черные ее глаза горели сердитым блеском, и вблизи можно было рассмотреть ростки бороды на лице. Строгим мужским голосом она сказала мне:
– Адони, мой муж только что закончил важную и длинную речь, и ему еще предстоит выступать на банкете. Я бы хотела, чтобы он чуть отдохнул…
– Конечно, извините меня. Яблонер нахмурился:
– Абигайль, этот человек – еврейский писатель и мой друг.
– Пусть так, но тебе надо отдохнуть. Если ты к тому же начнешь с ним о чем-нибудь спорить, то на банкете тебе придется просто хрипеть.
– Абигайль, мы с ним ни о чем не спорим.
– Адони, пожалуйста, не слушайте его, – обернулась она ко мне, -он никогда о себе не заботится.
– Ладно, мы поговорим позже, – сказал я ему. – У вас действительно чуткая жена.
– Да, говорят.
– Всякий раз, когда я встречал вас в кафетерии, меня так и подмывало спросить – почему вы не едете в Израиль. Скажите же хотя бы теперь – что вас так долго держало?
Он закрыл глаза и молчал, словно бы вопрос требовал долгих размышлений. Наконец, произнес:
– Никто на свете не живет согласно разуму.
Прошло еще несколько лет. Однажды зимним днем в канун субботы мне пришлось по делам редакции очутиться на Ист Бродвее, куда теперь я заглядывал крайне редко: все кругом становилось иным; но хотя старый квартал не был уже еврейским, тут и там стояли еще синагоги и иешивы. Изредка сновали хасиды в меховых шапках, и мне услышались слова моего отца: "Всевышний всюду держит свой кворум"; а в памяти моей всплыли напевы и молитвы из субботней службы. Спешить мне было некуда, и прежде чем спуститься в метро, я решил выпить кофе.
Толкая вертящуюся дверь кафетерия, я попытался представить себе, что ничего вокруг не изменилось и я снова смогу услышать голоса, знакомые по начальным годам моей жизни в Америке, увидеть старый кафетерий, забитый интеллектуалами Старого Света, громогласно разглагольствующими о сионизме и еврейском социализме, о жизни и культуре в Америке. Но лица, которые я увидел в кафетерии, были мне незнакомы. Кругом говорили по-испански, и стена с рисунком нью-йоркской улицы была закрашена. И тут внезапно я увидел нечто такое, чему бы никогда не поверил. За столиком посередине зала сидел Джоел Яблонер, – без бороды, в потрепанном костюме и расстегнутой рубашке.