Я должен был в тот же вечер прийти к ней в праздничной одежде. «У тебя есть меховая шуба?» — спросила Нюся. «Да, но в такую жару…» — «Неважно, возьми ее, это произведет впечатление».
Вечером я расфрантился, как молодожен, взял на одну руку шубу, в другую трость с серебряным набалдашником (была у меня такая) и пошел. Это был большой крестьянский дом с хозяйственными постройками, скотиной, давильнями, во дворе разведен огонь, на огне котлы. «Что это в них кипит?» — спрашиваю я. «Арбузный сок». — «А здесь?» — «Сок дыни». — «Что за страна, — говорю я себе, — ты слышишь! Сок арбуза и дыни, это земля обетованная! По-моему, Зорба, ты здорово устроился, как мышь в головке сыра».
Я поднялся по огромной скрипучей деревянной лестнице. На крыльце отец и мать Нюси. Они были одеты в какие-то зеленые штаны и подпоясаны красными поясами с кистями: прямо-таки важные господа. Раскрывают объятия и целуют тебя в одну щеку, целуют в другую. Я весь промок от слюней. Мне что-то говорят, но так быстро, что я плохо понимаю, однако по их лицам видно, что они желают мне добра.
Вхожу в зальце и что перед собой вижу? Накрытые столы, перегруженные, наподобие парусников. Все стоят: родственники, женщины, мужчины, а впереди Нюся, напомаженная, разодетая, грудь вперед, как у скульптуры на носу судна. Сверкающая красотой и молодостью, она повязала на голову красную косынку с вышитыми посередине серпом и молотом.
«Ну и счастливчик же ты, Зорба, — говорю я себе, — для тебя ли этот лакомый кусочек? Это тело, которое ты будешь обнимать?»
Все с жадностью набросились на жратву, причем женщины наравне с мужчинами. Ели, словно свиньи, а пили, как лошади. «А где же поп?» — спрашиваю я у нюсиного отца, он сидел рядом со мной и готов был вот-вот лопнуть от проглоченной им еды и выпитого вина. «Где же поп, чтобы нас благословить?» — «Нет никакого попа, — отвечает он мне, брызгая слюной, — попов больше нет. Религия — это опиум для народа».
С этими словами он встает, выпятив живот, развязывает свой красный пояс и поднимает руку, требуя тишины. С бокалом, полным до краев, отец смотрит мне в глаза, потом начинает говорить; он произнес целую речь, так-то вот! О чем он говорил? А Бог его знает, о чем! Мне даже надоело стоять, к тому же я начал понемногу пьянеть. Я сел и прижался коленом к нюсиной ножке, она сидела справа от меня. А папаша, весь в поту, все никак не мог закончить свою речь. Наконец все бросились к нему и стали его обнимать, чтобы хоть так заставить его замолчать. Нюся дала мне знак: «Давай, мол, говори ты тоже!» Я поднимаюсь и тоже держу речь, половина по-русски, половина по-гречески. О чем я говорил? Провалиться мне на этом месте, если помню. Одно только вспоминаю, что в конце я стал петь клефтские песни. Я ревел без всякого смысла:
Ты видишь, хозяин, я немного изменил в соответствии с обстоятельствами.
И, прокричав «Вай!», кидаюсь к Нюсе и целую ее.
Именно это и было нужно! Словно я подал сигнал, который все ждали: какие-то могучие парни с русыми бородами рванулись и погасили свет.
Бабы, плутовки, начали визжать в темноте, якобы от страха, потом стали попискивать. Все щекотали друг друга и смеялись.
Что тут происходило, хозяин, один Бог ведает. Но мне кажется, что даже он этого не знал, иначе наслал бы молнию, чтобы нас испепелить. Мужчины и женщины вперемежку лежали на полу. Я бросился искать Нюсю, но найти ее было невозможно! Пришлось довольствоваться кем попало.
Рано утром я поднялся, чтобы уехать со своей женой. Было еще темно и плохо видно. Хватаю одну ногу, тяну за нее: это не Нюся. Хватаюсь за другую — опять не она! Хватаю еще и еще и в конце концов с большим трудом нахожу Нюсину ногу, тяну ее, отрываю от двух или трех парней, которые совсем было раздавили ее, бедняжку, и бужу: «Нюся, — говорю я ей, — пойдем отсюда!» — «Не забудь свою шубу, — отвечает она мне, — пошли!» и мы уходим.
— Ну а дальше? — спросил я, видя, что Зорба замолчал.
— Опять ты со своими «дальше»! — ответил он сердито.
Потом Зорба вздохнул.
— Я прожил с ней шесть месяцев. И с того времени, клянусь тебе, я больше ничего не боюсь. Да, да, ничего, я тебе говорю! Ничего, кроме одного: что Бог или дьявол сотрут в моей памяти эти шесть месяцев. Понятно тебе?
Зорба закрыл глаза. Чувствовалось, что он очень взволнован. Впервые я видел его таким увлеченным давними воспоминаниями.
— Ты, стало быть, очень любил эту Нюсю? — спросил я, чуть помедлив. Зорба открыл глаза.
— Ты молод, хозяин, — сказал он, — ты молод и не сможешь понять. Когда у тебя тоже появится седина, тогда мы снова поговорим об этой вечной истории.
— Что еще за вечная история?
— Женщина, конечно! Сколько раз нужно тебе об этом говорить? Женщина — это вечная история. Порой мужчины наподобие молодых петушков, которые покрывают кур: раз-два — и готово, а потом раздувают зоб, забираются на навозную кучу и начинают кукарекать и бахвалиться, глядя на свой гребешок. Что они могут понимать в любви? Да ничего.
Он с презрением плюнул и отвернулся. Ему не хотелось смотреть на меня.
— Ну же, Зорба, — приставал я, — так как же Нюся?
Всматриваясь в морскую даль, он ответил:
— Однажды, войдя в дом, я ее не нашел. Она сбежала с красавцем военным, который уже несколько дней как приехал в деревню. Все было кончено! Сердце мое разрывалось, однако рана эта быстро зарубцевалась. Думаю, ты видел такие паруса — с красными, желтыми и черными заплатами, пришитыми толстой ниткой, которые больше не рвутся даже в самую сильную бурю? Мое сердце похоже на них. Тысячи дыр, тысячи заплат: оно больше ничего не боится!
— И ты не злился на Нюсю, Зорба?
— А чего на нее злиться? Можешь говорить, что угодно, но женщина — это нечто непонятное, она не из рода человеческого! Все эти законы — государственные и религиозные — слишком суровы, хозяин, и несправедливы! Так не должно обращаться с женщинами, нет! Если бы я устанавливал законы, я бы никогда не делал их одинаковыми для мужчин и женщин. Десять, сто, тысячу заповедей можно придумать для мужчин. Мужчина есть мужчина, не так ли, он все выдержит. Но для женщины не нужно ни одной. Ибо, ну сколько раз нужно тебе повторять, хозяин, — женщина это слабый пол. За здоровье Нюси, хозяин!
За здоровье женщины. И пусть Бог вразумит нас, мужчин!
Он выпил, поднял руки и разом опустил их, словно отрубил.
— Пусть он вразумит нас, — повторил он, — или же сделает нам операцию. Иначе, можешь мне поверить, все пойдет к черту!
8
Сегодня шел слабый дождь, и небо с бесконечной нежностью припадало к земле. Я вспомнил индийский барельеф из темно-серого камня: мужчина, охваченный негой и покорностью судьбе, сжимал в объятиях женщину, время разъело фигурки настолько, что они стали похожими на двух тесно сплетенных червей, окропляемых мелким дождем, который неспешно и с наслаждением поглощала земля.
Сидя в хижине, я смотрел на потемневшее, с серозелеными всполохами небо. На всем пляже не было видно ни души, ни единого паруса, ни одной птицы. В раскрытое окно проникал лишь запах земли.
Я встал и, словно нищий, протянул дождю руку. Внезапно меня охватило желание плакать. От мокрой земли потянуло какой-то глубокой, странной печалью. Мною овладела паника, какую испытывает беззаботно пасущееся животное, которое вдруг, не видя еще опасности, нюхает неподвижный воздух и не пытается пока скрыться.
Уверенный, что от этого мне станет легче, я готов был закричать, но было как-то стыдно. Небо опускалось все ниже и ниже. Я смотрел в окно; сердце мое тихо трепетало.
Сладострастны и полны печали часы, когда моросит дождь. На ум приходят самые горькие из укрывшихся в сердце воспоминаний — разлука с друзьями, погасшие улыбки женщин, надежды, потерявшие свои крылья наподобие бабочек, от которых остались только тельца, похожие на червей. Один такой червь расположился на моем сердце, как на листе, и точит его.