— Я видел ее совсем рядом, хозяин. У нее родинка на щеке! Можно голову потерять! Это целая тайна, родинки на щеках женщин! Он удивленно округлил глаза.
— Нет, ты видел это, хозяин? Кожа такая гладкая гладкая и вдруг — на тебе — вот такое черное пятнышко. Да одного этого хватит, чтобы потерять голову! Ты в этом понимаешь хоть что-нибудь, хозяин? Что они об этом говорят, твои книги?
— Ну их к дьяволу, эти книги! Зорба засмеялся, очень довольный.
— Вот-вот, — сказал он, — наконец-то ты начинаешь соображать.
Мы быстро, не останавливаясь, прошли мимо кофейни. Наша добрая дама зажарила в печи молочного поросенка и ожидала нас, стоя на пороге. Как и в прошлый раз, с той же канареечно-желтой лентой на шее, такая же густо напудренная, с намазанными толстым слоем темно-красной помады губами, она была поразительна. Как только она увидела нас, все ее тело от радости пришло в движение, маленькие глазки шаловливо поиграли и остановились на лихо закрученных усах Зорбы.
Едва входная дверь за нами закрылась, Зорба обнял ее за талию.
— С Новым годом, моя Бубулина, — сказал он ей, — посмотри-ка, что я тебе принес! — и он поцеловал ее в заплывший жиром затылок.
Старая русалка вздрогнула, словно ее пощекотали, но головы не потеряла. Глаза ее впились в подарок. Она схватила его, развязала золоченую тесьму, посмотрела и вскрикнула.
Я наклонился, чтобы тоже посмотреть: на большом листе картона этот злодей Зорба нарисовал четырьмя красками — золотистой, коричневой, серой и черной — четыре больших, украшенных флагами, линкора на фоне моря цвета индиго. Перед линкорами, вытянувшись в волнах, совершенно белая и совершенно голая, с распущенными волосами и высокой грудью, с рыбьим хвостом, изогнутым спиралью, и с желтой ленточкой на шее плавала русалка — мадам Гортензия. Она держала в руке четыре шнурочка и тянула за них четыре линкора с поднятыми флагами: английским, русским, французским и итальянским. В каждом углу картины свисали бороды, золотистая, коричневая, серая и черная.
Старая певица тотчас поняла.
— Это я! — сказала она, показывая с гордостью на русалку. Она вздохнула.
— О-ля-ля! — воскликнула она. — Я тоже когда-то была великой державой.
Она сняла маленькое круглое зеркальце, висевшее над кроватью около клетки с попугаем, и повесила туда творение Зорбы. Под густым слоем румян щеки ее, должно быть, побледнели.
Зорба в течение этого времени топтался на кухне. Он был голоден. Принеся бутылку вина, он наполнил три бокала.
— А ну, все за стол! — пригласил он, ударяя в ладоши. — Начнем с главного, с желудка. Потом, моя красавица, спустимся пониже! Воздух просто сотрясался от вздохов нашей старой русалки. Она тоже в начале каждого года представала пред своим маленьким страшным судом, где, видимо, взвешивала свою жизнь и находила ее пропащей. Из глубины сердца этой истрепанной женщины по торжественным дням должны были взывать большие города, мужчины, шелковые платья, шампанское и надушенные бороды.
— Я совсем не хочу есть, — сказала она нежным голосом, — совсем, совсем не хочу.
Она опустилась на колени перед жаровней и помешала пылающие угли; на ее обвисших щеках отразились блики пламени. Небольшая прядь волос скользнула со лба, коснулась пламени и в комнате почувствовался тошнотворный запах паленого.
— Я не хочу есть, — снова прошептала она, видя, что мы не обращаем на нее внимания. Зорба нервно сжал кулаки. Какое-то время он оставался в нерешительности. Старый грек мог позволить ей ворчать, сколько влезет, пока бы мы набросились на маленького жареного поросенка. Он мог также опуститься на колени рядом с ней, обнять ее и, сказав теплые слова, утешить. Наблюдая за его задубевшим лицом, я видел, как его терзали противоречия.
Внезапно лицо Зорбы застыло. Он принял решение. Лукавый грек склонился и, сжав колено сирены, сказал срывающимся голосом:
— Если ты, моя крошка, не станешь есть, настанет конец света! Сжалься, моя милая, и съешь эту поросячью ножку.
И запихнул ей в рот хрустящую и залитую жиром ножку. Потом он обнял ее, поднял с земли, заботливо усадил на стул между нами.
— Ешь, — сказал он, — ешь, мое сокровище, и пусть святой Василий придет к нам в деревню! А иначе, знай это, мы его не увидим. Он отправится к себе на родину, в Сезарею. Заберет назад бумагу и чернила, праздничные пироги, новогодние подарки, детские игрушки, даже этого маленького поросенка и потом в дорогу! Поэтому, моя курочка, открой свой маленький ротик и ешь! Он пощекотал ее под мышками. Старая русалка закудахтала, вытерла свои маленькие покрасневшие глаза и начала медленно пережевывать хрустящую ножку…
В эту минуту на крыше заорали два влюбленных кота. Они мяукали с неописуемой ненавистью, голоса их то высоко поднимались, то угрожающе опускались. Потом мы услышали, как они, сцепившись, покатились, царапая друг друга.
— Мяу, мяу… — мяукнул Зорба, подмигнув старой русалке. Мадам Гортензия улыбнулась и украдкой сжала под столом его руку. Проглотив комок в горле, она с аппетитом принялась за еду. Солнце опустилось и, вторгшись через маленькое оконце, скользнуло по ногам нашей доброй дамы. Бутылка опустела. Поглаживая свои усы, торчавшие, как у дикого кота, Зорба придвинулся к мадам Гортензии. Она же, сжавшись с втянутой головой, с дрожью ощущала на себе его теплое, пахнущее алкоголем, дыхание.
— Что это еще за чудо, хозяин? — спросил Зорба, повернувшись. — Все идет у меня шиворот-навыворот. Ребенком я походил на маленького старичка: неуклюжий, говорил мало, у меня был грубый низкий голос старого человека. Считалось, что я похож на своего деда! Но с возрастом я становился все легкомысленней. В двадцать лет начал делать глупости, правда, не часто, как и положено в этом возрасте. В сорок лет почувствовал себя юношей и стал здорово глупить. Теперь же, когда мне перевалило за шестьдесят (за шестьдесят пять, хозяин, но это между нами), честное слово, мир стал тесен для меня! Можешь ли ты объяснить это, хозяин? Он поднял свой стакан и повернувшись к своей даме сказал с серьезным видом:
— За твое здоровье, моя Бубулина. Желаю тебе, — продолжал он не менее серьезно, — чтобы у тебя в этом году выросли зубы, появились красивые тонкие брови и чтобы кожа твоя стала свежей и нежной, как у персика! Тогда ты выкинешь к черту эти грязные лешочки! А еще я тебе желаю новую революцию на Крите, пусть вернутся четыре великих державы, дорогая Бубулина, со своими флотами, каждый флот имел бы своего адмирала, а каждый адмирал завитую и надушенную бороду. А ты, моя сирена, вознесешься над флотами, исполняя свою нежную песню.
Говоря это, он погладил своей огромной лапищей отвислую и дряблую грудь милой дамы.
Зорба был снова охвачен пламенем, голос его стал хриплым от желания. Я рассмеялся. Однажды в кино я видел турецкого пашу, который расшалился в парижском кабаре. На его коленях сидела молоденькая блондинка, и когда он распалился, кисть его фески начала медленно подниматься, затем замерев на какое-то время в горизонтальном положении, резко устремилась вверх.
— Ты чего смеешься, хозяин? — спросил Зорба. Милая дама все еще находилась во власти слов своего поклонника.
— Ах, Зорба, — сказала она, — разве это возможно? Молодость уходит… безвозвратно. Зорба снова придвинулся, стулья коснулись друг друга.
— Послушай, моя милая, — сказал он, расстегивая третью, последнюю пуговицу на корсаже мадам Гортензии. — Послушай, какой подарок я тебе преподнесу: нынче есть такие врачи, которые делают чудеса. Дают капли или порошок, я уж не знаю, — и снова тебе двадцать лет, самое большее двадцать пять. Не плачь, моя хорошая, я тебе выпишу врача из Европы… Наша старушка-сирена вздрогнула. Блестящая и красноватая кожа ее головы просвечивала сквозь поредевшие волосы. Она обхватила большими, пухлыми руками шею Зорбы.
— Если это капли, мой милый, — проворковала она, ласкаясь к нему, как кошка, — то ты мне закажи целую бутыль. Если же это порошок…
— То целый мешок, — продолжил Зорба, расстегнув третью пуговицу.
Коты, угомонившиеся на некоторое время, вновь начали завывать. Один из них жалобно мяукал, словно о чем-то умолял, другой злился и угрожал…
Наша добрая дама зевала, глаза ее сделались томными.