Мы снова двинулись в путь, мужчины впереди, а сзади, скрестив руки, шли женщины. Время от времени мы обменивались фразами: «Долго ли будут цвести оливы? Будет ли дождь, чтобы налился ячмень?» По-видимому, мы оба были голодны, ибо вели разговор о пище и никак не хотели сменить тему.
— Что ты больше всего любишь поесть, дедушка?
— Все, все, сын мой. Это великий грех говорить: это вкусно, а это вот нет!
— Почему? Разве нельзя выбирать?
— Конечно, нет.
— Почему же?
— Потому, что есть люди, которые голодны.
Пристыженный, я замолчал. Никогда я не встречал человека, в сердце которого было бы столько благородства и сострадания.
Ударил маленький монастырский колокол, радостно и легкомысленно, словно смеялась женщина. Старик перекрестился.
— Приди к нам на помощь, святая Великомученица, — прошептал он. — Ее ударили ножом и из перерезанного горла хлынула кровь. Это было во времена пиратов.
Старик пустился приукрашивать страдания Богородицы, будто речь шла о реальной женщине, молодой преследуемой беженке, которую поразили кинжалом нехристи, и она, вся в слезах, пришла с Востока вместе со своим ребенком.
— Раз в году настоящая горячая кровь течет из ее раны, — продолжал старик, — я помню, как однажды, в ее праздник, в то время у меня еще и усы-то не росли, мы спустились со всех деревень, чтобы преклонить колени перед Ее милостью. Это произошло 15 августа. Мы, мужчины, улеглись на ночь на дворе монастыря. Женщины устроились внутри. И вот, сквозь сон слышу крик Богородицы. Я быстро поднялся, подбежал к ее иконе, положил руку ей на горло и что же? Пальцы мои были все в крови… Старик перекрестился, повернулся и посмотрел на женщин.
— А ну-ка, женщины, — крикнул он, — вы устали, но не бойтесь, вот мы и пришли!
Он понизил голос:
— Я в ту пору еще не был женат. Распростерся ниц перед Ее милостью и решил покинуть этот лживый мир, постричься в монахи.
Он рассмеялся.
— Почему ты смеешься, дедушка?
— Есть причина, сын мой! В тот самый день дьявол переоделся женщиной и остановился передо мной. Это была она! И не оборачиваясь он указал назад, на старуху, которая молча шла за нами.
— Сейчас-то на нее неприятно смотреть, — сказал он. — А в то время она была молоденькая и подвижная, как рыбка, девушка. В ту пору ее называли чернобровой красавицей и ей шло это имя, черт возьми! А теперь, эх бедные же мы люди! Где сейчас ее брови? Они все вылезли!
В эту минуту шедшая позади старуха как-то глухо проворчала, наподобие цепной собаки, так и не промолвив ни слова.
— Вот и монастырь! — сказал старик, вытянув руку.
На берегу моря, стиснутый двумя большими скалами, ослепительно сиял небольшой белый монастырь. В центре был виден свежевыбеленный купол церкви, небольшой и круглый, наподобие женской груди. Вокруг церкви пять или шесть келий с голубыми дверями; во дворе росли три высоких кипариса, а вдоль ограды — большие цветущие смоковницы. Через раскрытые окна храма до нас доносилось мелодичное пение псалмов. Мы ускорили шаг. Соленый воздух наполнился ароматом ладана. Дверь в проеме большой арки была широко открыта в благоухающий, очень чистый, усыпанный черной и белой галькой двор. Вдоль стен, справа и слева, стояли горшки с розмарином, майораном и базиликом.
Какая безмятежность! Какая кротость! Выбеленные известью стены в лучах заходящего солнца окрасились розовым светом. Внутри маленькая, теплая и плохо освещенная церковь пахла воском. Мужчины и женщины двигались в кадильном дыму, пять или шесть монахинь, затянутые в черные одеяния, высокими нежными голосами возносили молитву. Поминутно они опускались на колени и слышалось, похожее на шум крыльев, шуршание их юбок.
Прошло уже много лет с тех пор, как я последний раз слышал славословие Богородице. В период юношеского бунтарства я проходил мимо церквей, полный гнева и пренебрежения. Со временем я стал более терпимым, иногда даже посещал церковные торжества: Новый год, кануны праздников, Рождество и по-детски радовался.
Былой мистический трепет сменился эстетическим наслаждением. Наши предки верили: если какой-то музыкальный инструмент перестает участвовать в религиозных обрядах, он теряет свою божественную силу и издает только мелодичные звуки. Точно так и я стал воспринимать религию, лишь как род искусства.
Отойдя в угол, я оперся на скамью, которую отполировали руки верующих, сделав ее гладкой, как слоновая кость. Я слушал, очарованный пришедшими из глубины времен византийскими речитативами: «Спасительница! Недостижимая высота человеческой мысли… Спасительница! Трепетное движение ума, неуловимое даже для ангелов… Спасительница! Непорочная мать. О, неувядающая роза…» Склонив головы монахини падают ниц, платья их снова шелестят, словно крылья.
Минуты пролетали наподобие ангелов с крыльями, надушенными ладаном, держащих нераспустившиеся лилии и восхваляющих красоту Богоматери. Солнце зашло, наступили глубокие сумерки. Не могу вспомнить, как мы оказались во дворе, наедине со старой матерью-настоятельницей и двумя молодыми послушницами под самым большим из кипарисов. Молоденькая монашенка подала мне кофе, немного варенья, холодную воду, и началась мирная беседа.
Мы говорили о чудесах Богородицы, о лигните, о курах, начавших нестись в весеннюю пору, о сестре Евдокии, которую поразила падучая. С пеной у рта билась она на покрытом плиткой полу церкви, богохульствовала, рвала на себе одежду.
— Ей тридцать пять лет, — добавила со вздохом настоятельница, — проклятый возраст, трудная пора! Да поможет ей Ее милость, убиенная Богоматерь, она выздоровеет. Лет через десять или пятнадцать она совсем поправится.
— Десять или пятнадцать лет… — прошептал я с ужасом.
— Что такое десять — пятнадцать лет, — сказала сурово мать-настоятельница. — Думай о вечности!
Я молчал, размышляя о том, что вечность складывается из каждой проходящей минуты. Поцеловав настоятельнице белую, полную, благоухавшую ладаном руку, я ушел.
Наступила ночь. Две или три вороны поспешно возвращались в свои гнезда; совы вылетали из дупел в поисках корма; улитки, гусеницы, черви, лесные мыши выползали из земли, чтобы стать добычей сов.
Таинственная змея, кусающая свой собственный хвост, заключила меня в свой круг: так и земля — родит и пожирает одних своих детей, затем дает жизнь другим и снова их пожирает.
Я посмотрел вокруг себя. Стало совсем темно. Ушли последние крестьяне, одиночество было полным, никто не видел меня. Разувшись, я опустил ноги в море и повалился на песок. Обнаженным телом мне хотелось коснуться камней, воды, воздуха. Слово «вечность», сказанное настоятельницей, привело меня в отчаяние, я чувствовал, что оно душит меня, как аркан, которым ловят диких коней. Стараясь увернуться, сняв одежду и припав грудью к земной тверди, морю, я хотел убедиться, что эти столь любимые и незыблемые стихии еще со мной.
«О Земля! Ты одна непреложно существуешь! — это был возглас из самой глубины моей души. — Я — твой последний новорожденный, тесно прильнувший к твоей груди. Ты оставила мне лишь минуту жизни, и я с жадностью насыщаюсь отпущенным мне».
Я вздрогнул. Находясь под впечатлением сказанного настоятельницей, я все-таки избежал риска быть вовлеченным в суть жестокого слова «вечность». Вспомнилось сколько раз в прошлом — когда же? еще в минувшем году! — я бездумно преклонялся перед этим понятием, принимая его с закрытыми глазами и распростертыми объятиями, охваченный желанием броситься ему навстречу.
Когда-то в первом классе приходской школы мы читали волшебную сказку из второй части букваря: Маленький мальчик упал в колодец; там он увидел чудесный город с цветущими садами, молочными реками, кисельными берегами и разноцветными игрушками. По мере того как я читал, каждый слог сказки заставлял меня все глубже проникать в ее смысл. Потом, как-то в полдень, возвращаясь бегом из школы домой, я бросился к дворовому колодцу под сенью виноградных лоз, зачарованно вглядываясь в гладкую, черную поверхность воды. Мне казалось, что я скоро увижу чудесный город, дома, улицы, детей и виноградные лозы, усыпанные гроздьями. Я больше не мог удержаться: опустив голову, протянув руки, я хотел оттолкнуться и полететь на дно колодца. В этот миг меня увидала мама, вскрикнув, она подбежала и едва успела схватить меня за пояс…