Довольно лечений!
Писать и читать мне по-прежнему строго запрещено, и, как сказано здесь, будет еще запрещено «надолго». Вот словцо, полное неопределенности! Не можешь ли ты мне перевести, что значит «надолго»?
К двадцатому декабря, во что бы то ни стало, постараюсь быть уже в Москве.
Анне Ильинишне привет!
Твой М.
Из Москвы в Москву
24 января 1940 года
Жив ли ты, дорогой Павел? Меня мученья совершенно искалечили, и я чувствую себя плохо.
Позвони!
Твой М.
Письма Е. С. Булгаковой
Из Москвы в Лебедянь
27. V. 38
Дорогая Люсенька,[76] целую тебя крепко!
Одно беспокоит, как-то ты высадилась со своею свитой? Жива ли, здорова ли после этого поезда?
Думал, что сегодня будет телеграмма, но Настя[77] говорит: «Какая телеграмма? Они по базару ходят».
Провожал твой поезд джаз в рупоре над вокзалом. Награжденный Евгений задумчиво считал деньгу у нас на диване, обедал у меня, писал Насте письма.
Вечером — в Большом сцена Сусанина в лесу, потом у Якова Леонтьевича.[78] Ночью — Пилат.[79] Ах, какой трудный, путаный материал! Это — вчера. А сегодняшний день, опасаюсь, определяет стиль моего лета.
В 11 час. утра Соловьев[80] с либреттистом (режиссер Иванов). Два часа утомительнейшей беседы со всякими головоломками. Затем пошел телефон: Мордвинов о Потоцком, композитор Юровский о своем «Опанасе», Ольга[81] о переписке романа, Евгений,[82] приглашающий себя ко мне на завтра на обед. Городецкий все о том же «Опанасе».
Между всем этим Сережа Ерм [олинский]. Прошлись с ним, потом он обедал у меня. Взял старые журналы, пригласил к себе на дачу, говорили о тебе.
Вечером Пилат. Мало плодотворно. Соловьев вышиб из седла. Есть один провал в материале. Хорошо, что не во второй главе. Надеюсь, успею заполнить его между перепиской.
Интересное письмо (конечно, на Пироговскую 35а, кв. 6!) из архива Горького.
«По имеющимся у нас сведениям (?!) у Вас должны быть автографы Алексея Максимовича…», так вот, мол, передайте их в архив. Завтра напишу, что сведения эти не основательны и автографов Горького у меня нет.
Ну, вот и ночь. Устал. В ванне шумит вода. Пора спать.
Целую тебя, мой друг. Умоляю, отдыхай. Не думай ни о театрах, ни о Немировиче, ни о драматургах, ничего не читай, кроме засаленных и растрепанных переводных романов (а может, в Лебедяни и их нет?).
Пусть лебедянское солнце над тобой будет как подсолнух, а подсолнух (если есть в Лебедяни!) как солнце.
Твой М.
Поцелуй Сергея, скажи, что я ему поручаю тебя беречь!
2-го июня 38 года
Днем
Дорогая моя Лю!
Прежде всего ты видишь в углу наклеенное изображение дамы, или, точнее, кусочек этой дамы, спасенный мною от уничтожения.[83] Я думаю постоянно об этой даме, а чтобы мне удобнее было думать, держу такие кусочки перед собою.
──────
Буду разделять такими черточками письмо, а то иначе не справлюсь — так много накопилось всего.
──────
Начнем о романе. Почти 1/3, как писал в открытке, перепечатано. Нужно отдать справедливость Ольге, она работает хорошо. Мы пишем помногу часов подряд, и в голове тихий стон утомления, но это утомление правильное, не мучительное.
Итак, все, казалось бы, хорошо, и вдруг из кулисы на сцену выходит один из злых гениев…
Со свойственной тебе проницательностью ты немедленно воскликнешь:
— Немирович!
И ты совершенно права. Это именно он.
Дело в том, что, как я говорил и знал, все рассказы сестренки о том, как ему худо, как врачи скрывают… и прочее такое же — чушь собачья и самые пошлые враки карлсбадско-мариенбадского порядка.
Он здоров, как гоголевский каретник, и в Барвихе изнывает от праздности, теребя Ольгу всякой ерундой.
Окончательно расстроившись в Барвихе, где нет ни Астории, ни актрис и актеров и прочего, начал угрожать своим явлением в Москве 7-го. И сестренка уже заявила победоносно, что теперь начнутся сбои в работе.
Этого мало: к этому добавила, пылая от счастья, что, может быть, он «увлечет ее 15-го в Ленинград»!
Хорошо бы было, если б Воланд залетел в Барвиху! Увы, это бывает только в романе!
Остановка переписки — гроб!
78
Имеется в виду возобновление оперы М. И. Глинки «Иван Сусанин» в Большом театре; Я. Л. Леонтьев — его директор в это время.