Филип IV
Герцог Оливарес на коне
Однако немногословность Мастера и его сдержанность в эмоциях и жестах, похоже, привлекали короля, и он начал часто приходить в мастерскую. Наверно, он отдыхал здесь от бесконечной болтовни, подчас легкомысленной и пустой, и от лести, которой его потчевали придворные и которой он наверняка не доверял.
Сначала, изучая его черты, Мастер написал только голову, причём ему удалось передать не только внешность монарха, но и уловить характер. На этом портрете крупное, с грубыми чертами лицо выписано чуть боком, глаза короля настороженно смотрят прямо на зрителя. Губы неулыбчивы, тяжёлый подбородок твёрд. Каким-то чудом Мастеру удалось передать, что перед нами человек недоверчивый, но душа у него тонкая и в ней живёт надежда.
Часы, когда король позировал, были особенными: посторонние в мастерскую не допускались, лишь я оставался рядом с художником и моделью, чтобы вовремя подать дону Диего новую угольную палочку или смешать свежие краски. С самых первых сеансов король отменил придворный этикет, и мы кланялись лишь единожды — когда он переступал порог. Мастер почти всё время стоял неподвижно: вглядывался, изучал. А потом принимался лихорадочно писать. Тишина царила абсолютная. Я двигался по возможности незаметно и бесшумно, ничем не выдавая своего присутствия. Однажды я почувствовал, что вот-вот чихну, и чуть не умер, стараясь сдержаться. Но — не сдержался! Чих получился оглушительным, и мне стало так стыдно и страшно, точно я совершил преступление. Мастер промолчал и даже не взглянул в мою сторону. А король пошевелился, поменял позу и — словно я подал ему верную мысль — вынул из рукава кружевной носовой платок и высморкался.
Мастер изредка перестраивал своё утро, чтобы высвободить немного времени ближе к полудню, и просил меня подняться вместе с ним на один из верхних этажей дворца, к окнам, из которых открывался вид на бескрайние дали.
— Для глаз, которые принуждены постоянно всматриваться в детали, пространство целебно, — говорил он мне. — Я отдыхаю, глядя на эти далёкие горы. А заодно изучаю свет.
Вдаль он смотрел сощурясь, а перед тем как спуститься вниз, переставал щуриться и переводил взгляд на близкий предмет — на меня. Я видел, как расширяется его зрачок. По его тёмным, глубоко посаженным глазам было трудно понять, о чём он думает. Кроме того, он замечательно умел сохранять невозмутимость, ничем не выдавая мыслей и чувств. Считается, что испанцы — люди эмоциональные, пылкие, но это заблуждение. Во всяком случае, мой учитель умел быть холодным и бесстрастным, точно застывший портрет.
Так и проходили наши дни. Возвращались мы из мастерской к вечеру, и Мастер ужинал со своей семьёй, а я на кухне с кухаркой. Учеников обычно кормили во дворце. Иногда Мастеру тоже приходилось оставаться во дворце на какой-нибудь приём или церемонию — отказаться он, разумеется, не мог, поскольку приглашал его сам король.
В пальцах и жестах Мастера, когда он отдавал мне палитру и кисти на промывку, я ощущал недовольство. Внешне он это недовольство не выказывал, разве что иногда вздыхал поглубже, а потом шёл на приём с обычной своей серьезной учтивостью. Вывести его из равновесия мог только герцог Оливарес. Но с ним Мастер тоже не позволял себе никаких резких реплик, хотя они явно крутились у него на языке, когда герцог врывался в мастерскую, точно слон в посудную лавку. Нет, точно конь-тяжеловоз, которого превратили в ручную лошадку-пони, и он уверен, что все рады-счастливы его видеть, сколько бы кустов с розами он невзначай ни растоптал.
Зимы в Мадриде суровые. Мастер не разрешал обогревать мастерскую, и порой я недоумевал, как он может писать задубевшими от холода пальцами. Ученики ходили в митенках — вязаных перчатках, в которых кончики пальцев оставались открытыми. Даже дома, где было теплее, на шее у хозяйки всегда висела муфта{18}, и, оторвавшись от работы, она то и дело засовывала туда руки. Сам я, вернувшись из стылой мастерской, всегда просил кухарку налить мне миску горячей воды и грел негнущиеся пальцы.
Но спалось уютно, поскольку донья Хуана Миранда всех нас снабдила тёплыми шерстяными одеялами. За ужином под столом стоял медник с тлеющими углями, и хозяева сидели, сунув ноги под длинную войлочную скатерть. Дочек почти всё время держали в постели, а на пол спускали, только если светило яркое солнце.
Потом медленно, потихоньку, мороз отступил. Дувший с заснеженных вершин ветер стал не таким ледяным, каменные стены дворца выдохнули холод, прогрелись, и пришла весна — с дождями, лужами, слякотью... Но мне весна нравилась. С ней вместе возвращались звуки, целый мир звуков: люди кричали на улицах с утра до ночи, торговцы зазывали покупателей, громыхали телеги, цокали подковами лошади. Мастер размотал шарфы, которые носил на шее всю зиму, и поснимал тяжёлые зимние одежды, в которых он, такой худощавый, казался чуть ли не дородным.