— Частная собственность, — говорил, — это единственное, что надо сметать на своем пути в поступательном движении.
Автомобиль его «Москвич», уже объезженный, стоял посреди участка и улыбался старой никелированной рожей. Сноха, Мишкина супруга, вихлялась в тонких штанах — сухозадая, несерьезная, глаза подведены синим, на устах улыбочка превосходства. Ребенок ихний слюни пускал, и бабка, Лизавета то есть, безумствовала над ним, как над молодым Исусом. Снохе парное молочко было не по вкусу: коровой пахнет. Да, дорогая сноха, тут этим навозом все пахнет. И автомобиль ваа! тоже. И образование ваше. Хотел было так сказать Трофим Михайлович, но не сказал, а посмеялся в душе. И так ему стало хорошо от этого невидимого смеха, так ему стало безбоязненно, как будто просветление нашло. И почувствовал он, что ничего ему не страшно. Вдруг — за всю жизнь — и не страшно. Не от безумия не страшно, а от полного сознания, что жизнь прожита, другой не будет, и слава богу.
И как раз к этой улыбке подоспел Васька. Откуда он взялся — все удивились. Почитай, три года не показывался и след. простыл. Мишка, конечно, первым делом — машину посмотри, коробка барахлит. Лизавета губы поджала — здрасьте, коли не шутите. Анастасия бровью не повела — вся в мать, тоже с годами толщину добудет, а Владимир — баском:
— Дядя Вася! Откуда вы явились?
И так они все суетились около того Васьки, расспрашивая, и угощая, и не зная в точности, зачем он явился. И только Трофим Михайлович не суетился, ибо знал, что пришел этот Васька за его душою, которую он имел сегодня отдать.
— Видал я твои тополи, — сказал Васька, — чудной ты все-таки хозяин.
Семейство переглянулось — не ударится ли отец в прежнее безумие от таких посторонних слов. Но Трофим Михайлович улыбнулся, впервые за много лет.
— Я вам, дорогие детки, подарочек сегодня сделаю, и вам, дорогая жена, и тебе, Василий.
С этими словами Трофим Михайлович встал, вышел на волю, взял топор и двинулся к гаражу. Семейство потянулось вслед, глядя, что будет. Трофим Михайлович хукнул в ладонь, укрепил в ней топорище, примерился к правому тополю-подростку и рубанул от всей души под самый корень. Он рубанул разок и другой, и с пятого удара тополь закачался, задумался, отделенный от земли, и пошел, шелестя молодыми листьями.
— Тятька, — испугался Владимир, — их бы пересадить лучше… Жалко же так…
«Хозяин будет, молодец», — подумал Трофим Михайлович, но ничего не сказал.
А кладовщик, натасканный слухом на порубку, как собака на кота, был уж тут как тут. Вырос поганым грибом:
— Ты что же это леса губишь? Ты что же, не знаешь, что земля народная и за каждое дерево тебе отвечать как вредителю? А вы, сознательные граждане, заместо того, чтобы топор отнять у вашего психического, рты разинули. Это вам не пройдет, эти тополя за ним записаны, и он ответит по закону.
— А, власть явилась, — сказал Трофим Михайлович. — Ну, давай — беги за милицией…
И ударил топором по второму тополю.
— Граждане! — заверещал кладовщик. — Отберите у него топор, я счас бердан принесу, стрелять в него буду!
Сноха от крика ушла. Мишка сказал:
— Папаша, вы не имеете права губить народное добро… Вы, папаша, сперва должны спросить у инстанций…
— Не замай, сынок, — ответил Трофим Михайлович, вгоняя топор.
— Одно слово — псих, — сказала Анастасия. — Мама, удержите его от горя…
Васька вставил:
— Их бы керосинчиком заморить без шуму.
Кладовщик крикнул:
— Стой, говорят тебе! Замочи их керосином, не вводи меня в беззаконие!
Но Трофим Михайлович свалил-таки и второе дерево. Свалил, распрямился и — кладовщику:
— Где же твоя милиция? Беги на своих ногах, веди милицию! Тут Лизавета заголосила:
— Трошенька…
— Не замай, — ответил Трофим Михайлович и ударил в третий тополь.
Теперь уже все стояли как в ужасе, дожидаясь. Тополь упал. Трофим Михайлович откинул топор и спросил кладовщика:
— По бутылке за тополь — заткнешься, гриб поганый?.. Записано у тебя? Конец записям! Семейство! Берите машину! Волю ей даю!
И пошел Трофим Михайлович к дому, и было над ним ясное небо, и была под ним свежая земля под травою, а с боков шумели деревья. Шумели они далеким шумом, как в чужом сне, и он слышал их и не слышал. Шел Трофим Михайлович домой, шел уже не своей силой, а как бы на воздушной подушке. Пришел, хотел было разобрать кровать — не разобрал, только полуботинки скинул. Перекрестился, как в детстве, на угол, где не было образов, и лег на спину.
Семейство зашумело, бабы детей похватали, но ему это было все — как чужое. Гриб поганый верещал где-то над ухом. Лизавета бухнулась в ноги — вроде как бы жили люди кругом. Володечка подошел тихо:
— Тятя…
И хотел ему ответить ласково Трофим Михайлович — не ответил, ибо было ему все равно. К обеду он умер…
Я знал наизусть эту квартиру.
Всякий раз, когда я сюда приходил, мне почему-то вспоминались слова: «Вот мельница, она уж развалилась…»
Слова эти принадлежали не мне, а Пашке Петухову.
В этой комнате с балконом жили мы с Клавой. Теперь в ней никто не живет. Павел говорит, что сюда хотели подселить кого-то, но пока удалось отбояриться, — помог брат Коля, у него большие связи. Может быть, удастся отстоять комнату.
Да, Давыденковы. Маленькая комната, в которой жил затворником загадочный мальчик Коля, представитель поколения, которое называли «ищущим», а в отдельных случаях «сердитым». Название было весьма метким. Коля действительно искал чего бы поесть и, бывало, сердился, когда Клава не успевала сварить суп. У него всегда были важные дела. Он был точен, сдержан и не питал лирических иллюзий. Клава говорила, что Колька растет без всяких видимых интересов, подчиняясь только расписанию уроков, кружков и планам комсомольского комитета.
— Он не читает художественной литературы, — говорила Клава, — я боюсь за него.
Она ошибалась. За Колю не надо было бояться.
В тот год Пашка еще лечился. Мы хотели к его приезду отремонтировать квартиру и устроили семейный совет. Коля на совете молчал. Он хлебал пустой суп, отгородясь от нас книгой. Эта привычка меня всегда раздражала, но втайне я поощрял ее: если бы Коля не читал за едой, нам пришлось бы беседовать, а о чем беседовать с Колей, я не знал, мне всегда казалось, что он ведает какую-то тайну. Клава сказала:
— Коля, почему ты молчишь? Это же важный вопрос! Ты же мужчина!
Коля поднял тяжелую голову и сказал почти дружелюбно:
— Мужчина не я, а он. И хихикнул.
— Николай! — строго сказала Клава.
— Клавдия! — ответил он и ушел к себе.
Денег на ремонт квартиры у нас не было — мы были студенты. Но имелось наследство — старая, заброшенная дача, которую я никогда не видел. Три наследника имели на нее право: Клавдия, Павел и Николай Петуховы. Но Павел еще лечился. Николай ушел в свою комнату, а у Клавы со мною были великие перспективы. Нас не прельщала собственность. Она тяготила нас. Нам очень важно было отремонтировать квартиру к Пашкиному приезду. Клава была старшей, она распоряжалась по законам майората.
Мы продали эту дачу какому-то темному человеку. Клава угощала его чаем, а он все время шмыгал носом, будто принюхивался. Это был странный молодой дядька. Видимо, он накрутил чего-то общественно нехорошего и бежал быстрее лани, а может быть, даже быстрее, чем заяц от орла. Он все интересовался — не заявим ли мы прав на его покупку, если у нас родится ребеночек. Видимо, он был чадолюбив. Он жаждал погрязнуть в болоте частной собственности, и мы даже неловко чувствовали себя, ввергая дядьку в сие ненавистное болото. Мы вылазили из болота, втаптывая в него этого странного добровольца. Где он сейчас — жив ли?
Мы вели себя как столбовые дворяне эпохи упадка: распродавая наследство и проедаясь. Лекции по политэкономии не шли нам впрок. Из них мы уяснили только то, что нам было удобно, — собственность есть великий вред. Сие уяснение позволяло не ударять пальцем о палец.