Нет, вся штука именно в том, что это чувствуется каждый раз индивидуально, целостно, а отдельные опорные признаки переменны. Может быть, это какие-то свойства кожи или сосудов, что-то гормональное, какая-то фактура облика, что ли. А чаще всего, наверное, все вместе. Никогда не забуду эту потрясающую астеничку, с тяжелейшей шизофренией, сальным, застывшим маскообразным лицом, с мелкими чертами — и единственной фразой, повторявшейся монотонно девять лет кряду: «…Избегнуть мешать тайным системам»…
Да, тут работают, конечно, и статика, и динамика.
Мимика глубоких шизоидов либо бедна, либо преувеличена до гримас (у циклоида она всегда гармонична и адекватна). У некоторых преобладает какое-то одно постоянное выражение, например сардоническая улыбка; поражает порой несоответствие между подвижностью одной части лица, например лба или рта, и неподвижностью других.
Речь — невнятно бормочущая, тихая и монотонная или деревянно-громкая, типа «книжного чтения»; иногда вдруг резко меняется регистр, делаются странные паузы и ударения. Молчание — в момент, когда ожидается слово, слово — когда кажется, что его не будет.
Позы однообразны, меняются редко, но резко. Походка — скованная, неуклюжая, со слабым участием рук и туловища, или окрыленно-нервозная, стремительная, острочеткая, с наклоном, с вывертом; особенно причудлив бег. Естественной закругленности, обобщенной целесообразности синтонного пикника нет и в помине. И это при том, что шизоиды, особенно астенического телосложения, превосходят всех на свете пикников своей ручною умелостью. Мелкие, точные движения им удаются явно лучше. Среди них попадаются настоящие виртуозы тонкой работы — в научном ли эксперименте, в технике, в живописи или в игре на инструменте. А вот певцов и эстрадников мало, можно сказать, нет.
Почерк, по Жислину, у шизоидов либо чрезвычайно отчетливый и аккуратный, с раздельными буквами, либо причудливый и неправильный, неуверенно-детский, словно прижимающийся к бумаге, либо, наконец, «окаменелый». Очень часты зубчатые, острые линии. Шизоидный почерк был у Лермонтова, Ницше, Шумана, Скрябина, Аракчеева, Суворова — диапазон, как видим, более чем широк.
При умеренной шизотимности (а иногда и при шизофрении) все это может быть выражено слабо или совсем отсутствовать. Основное и здесь проявляется в личном общении. Незнакомый или малознакомый человек, а в ярких случаях и знакомый и самый близкий (примем, что сам он средний, в средней ситуации) никогда не чувствует себя с шизотимиком так просто и непринужденно, как с циклотимиком. Ощущаются дистанция, напряженность, синтонности нет, хотя с обеих сторон могут прилагаться самые искренние усилия.
Ожидание неожиданного?.. Шизоид может быть даже чрезмерно общительным, и, однако, чего-то в этой общительности недостает. Или что-то лишнее? Когда он старается преодолеть свою замкнутость, у него получается замкнутость наизнанку, тяжкое самораздевание, способное лишь расширить незримый круг одиночества. «Обычный человек чувствует вместе с циклотимиком и против шизотимика».
ТРЕТИЙ ЛИШНИЙ
(Письмо в книге)
Здесь взор мой обращается к тебе, и ты, если прочел предыдущее, уже должен был это почувствовать. Вот мы и встретились.
Перо запнулось. О тебе мне труднее писать, чем о твоем антиподе: он проще, но ты неожиданнее. «Астеник и неврастеник» — теперь ты узнал себя окончательно: когда-то ты сам, со своей загадочной усмешкой, рассказал мне об этой дефиниции врача из военкомата. А я, по-моему, уже говорил тебе как-то, что ты классический, красивый, честный (ты любишь это слово, ты сказал однажды, что витамины — одна из немногих честных вещей в медицине) шизоид.
Ну и?..
Видишь ли, тут две стороны дела: тобой я доказываю необходимость шизоидности, а шизоидностью — тебе — необходимость тебя же, необходимость, в которой ты никогда не переставал сомневаться.
(Только что из кабинета вышел твой патологический шарж, с ярким бредом отношения, бледный и высокий, а-ля Эль Греко, в свои двадцать два полновесно несчастный и одинокий.
— Я питаю антипатию к человечеству, потому что оно на девяносто девять процентов состоит из внушаемых идиотов, доступных любой пропаганде. Каждый из них, если ему шепнут на ухо, готов встать и убить меня. Скажите, бывает ли при мании величия мания преследования?
— Почти обязательно.)
В первый раз я увидел тебя на лестнице нашего института, на далеком первом курсе. Сутулый, с вдохновенно запрокинутой головой, отрешенный, с загадочной тонкой улыбкой, немного растерянной, и только бледные молодые прыщики на нобелевском лбу да гордый отблеск золотой медали в глазах выдавали, что ты наш ровесник. В тебе было уже что-то академическое, так о тебе и говорили: «Уже сложившийся ученый». Ты себя таковым не считал и не считаешь, но уже в то время или чуть позже появилась заметка в молодежном журнале, где ты подавался как юная звезда микробиологии с внешностью человека, который ничем, кроме спорта, не интересуется. Корреспондент был фантастически наблюдателен.
Уже тогда я еще безотчетно, но безошибочно ощутил, что ты эмоционально — иностранец и всегда им останешься. И даже песни под гитару — слушать их интересно, приятно — ты себя высылаешь исполнять, это ты и не ты. Это ощущаю не я один, а все в той мере, в какой они сами туземцы, и ты это знаешь. Какое-то время я был твоим гидом-переводчиком, и, видимо, неплохим, раз я тебе все еще нужен.
Самую захудалую столовую твое появление превращает в таверну; сигарета в твоей руке приобретает всю возможную романтическую нелепость.
Диалог с тобою непередаваем: почти всегда взвешенность, напряженность, особенно поначалу. Телефонный звонок. Ты:
— Здравствуй…
Я:
— Привет…
— Я опять проявляю навязчивость.
— Да ну, почему же? Рад тебя слышать и буду рад видеть. (Ты ловишь в моем тоне нотки формальной вежливости, чтобы вонзить их в себя. Это какой-то микробред отношения; я, чувствуя это, акцентирую теплоту. Ты сразу слышишь фальшь, вот и заминка, но ты перешагиваешь.)
— Как ты живешь?
(Это прелестно. Банальные слова ты говоришь редко, но так ароматно, звучат они у тебя так первозданно и целомудренно, в такой неповторимой тональности, что кажется, будто их никто, кроме тебя, никогда не произносил.)
— Я живу так-то.
— Желание увидеть тебя достигло апогея. (Ужасное выражение, совершенно шизоидное, от смущения.)
— У меня тоже (сфальшивил или нет? Микродостоевщина. Кажется, все в порядке, настраиваюсь на волну и ведь действительно хочу видеть).
Ты мог стать врачом высочайшей квалификации, но никогда — врачом для больного, для этого в тебе слишком велико тяготение к общему. Вкус к частностям у тебя совсем в другой плоскости. Теория, конечно, теория, роскошь игры представлений. Уйдя от практики, ты поступил разумно и честно.
Ты не мог без иммунологии, теперь она не может без тебя. Да, да, уже. Ты превратился в хорошо налаженную машину по перемалыванию фактов в концепции, концепций — в эксперименты и снова факты. Ты проклинаешь человеческие мозги, захлебываясь в потоке информации. Но в тебе живет эстетическое чутье мысли, бродят предчувствия переворотов.
Ты любишь идею дела, его музыку, тебе нужны идеи идей, музыка музыки. Так вот: я предсказываю тебе открытие, так же как тогда, в кризисе, — предсказал новую встречу, помнишь?
Своеобразием своих манер ты производишь впечатление неотразимо психопатическое. Между тем ты один из самых душевно здоровых людей, которых я знаю. Ты сам себя вытащил из тяжкой бытовой мути, астеник и неврастеник, ты при всех неотвязных сомнениях мужественно идешь своею дорогой, ты внутренне ориентирован. Чудак, ты шел ко мне за стержнем, а он в тебе, мне приходилось только слегка протирать твои подслеповатые глаза, ты и не знал, что меня одариваешь.
Но тебе трудно, как иностранцу, и с тобой нелегко даже переводчику.
Однажды, помнишь, когда у нас обоих были неважные дела, мы холостяцки ночевали у тебя. Ты был рассеянно добр и где-то витал. У тебя изумительно легкий сон, почти без дыхания, какое-то парение в странной позе, на животе в обнимку с подушкой. Таким же легким было с утра наше молчание. Вдруг несколько слов — и мы галактически далеки, и оба сами по себе…