Выбрать главу

Поздоровавшись со всеми, он сказал о том, что все некогда было зайти в первомайскую комиссию и как, мол идут дела…

– Да вот – обсуждаем…

Мстиславский подошел к столу, взял эскиз и заулыбался.

– По-моему, интересно… – сказал он, – ярко, празднично. Это где же будет?

– На Думской площади, – быстро и угодливо ответило пенсне.

– Ну, что ж, спасибо, – сказал Сергей Дмитриевич и пожал руку Козинцеву. Потом щелкнул пальцем по красноармейцу на эскизе и сказал, все улыбаясь и дружелюбно подмигнув:

– Арлекин, а? – и вышел.

Первого мая за трибуной на Думской площади весь парад и все участники демонстрации могли видеть веселые фигуры Арлекина, Пьеро и Коломбины, то бишь красноармейца, рабочего и крестьянки.

Даже теперь, когда они были написаны клеевой краской на листах фанеры, фигуры не утратили своей яркости, своего очарования и отлично смотрелись на молодом празднике молодой Республики.

Ну, а позднее, на другой день после праздника, все, кто работал над украшением его, пришли получать гонорар.

Те, кому заказывал работу Грек, явились к нему в кофейню, как было обусловлено. Пошел и Козинцев. Но как-то очень скоро вернулся и стал набивать холст на подрамник, готовясь, видимо, работать.

Я спросил, сколько он получил.

Но Козинцев, не ответив, заговорил о чем-то другом.

И только гораздо позже, может быть через месяц, он, смеясь, рассказал, как надул его Грек.

В день выплаты гонорара Козинцев явился в кофейню, где Грек отыскивал в самодельной ведомости очередного художника, платил ему произвольную, самим Греком назначенную сумму и давал расписываться на чистом листке бумаги.

Художники – по большей части народ немолодой и голодный, – не возражая, получали то, что давал Грек, и ставили подписи на чистых листках. Вероятно, многие из них понимали, что тут дело не чисто и их обманывают, но доказательств у них не было, и они безропотно подчинялись установленному Греком мошенническому порядку.

Когда дошла очередь до Козинцева, Грек полистал свои бумаги и заявил, что его имени вообще в платежной ведомости нет.

Он смотрел не мигая своими наглыми, воровскими глазами и повторял, что денег для Козинцева никаких нет.

Козинцев, и без того человек неприспособленный, неумелый в делах материальных, тут просто растерялся от нескрываемой наглости Грека и так и ушел, не получив ни гроша.

Мы были возмущены до последней крайности, собирались пойти к Греку, но праздник давно прошел, все плакаты использованы «на фанеру», доказать ничего невозможно, да и другие дела к тому времени захватили нас.

Тиф

Однажды Козинцев не пришел на встречу, назначенную накануне.

Утром я отправился на Марино-Благовещенскую, где жила их семья.

Дверь открыл низенький доктор Козинцев. Он плакал.

– Сыпной тиф…

Сыпной тиф! Он косил в тот год беспощадно. Сыпняк обозначал почти верный смертный приговор.

Родители к Грише не пускали, и друзья постоянно топтались на лестнице, ожидая известий о его здоровье или какого-нибудь поручения – сбегать в лавочку, в аптеку…

И все-таки мы попали к нему, когда дома была одна только Люба.

Она выглянула на лестницу и сказала:

– Ладно, идите, только ненадолго.

Мы вошли, ступая на носки.

Электричества в Гришиной комнате не зажигали, хотя сквозь замерзшее окно едва пробивался серый свет ранних зимних сумерек.

В этом тусклом свете все казалось серым.

Все, кроме подушки. Она светилась ясно-белым квадратом. На этом квадрате лежала остриженная голова. Глубоко запавшие глаза закрыты, вены вздулись на тоненькой шее.

С запекшихся губ срываются какие-то бессвязные, невнятные слова, обрывки фраз.

Мы смотрели на своего друга, думая, что видим его в последний раз.

Он стал совсем маленьким – одеяло почти не было приподнято там, где лежало тело.

В бессвязном бормотанье порой звучали совсем детские интонации – так жалуется ребенок матери.

Неожиданно бормотанье сложилось в отчетливые, связанные фразы. Мучительно сдвинулись брови, и мы услышали:

Я думал, что сердце из камня,Что пусто оно и темно…Пускай в нем огонь языкамиПоходит – ему все равно…

Мы переглянулись и замерли.

Услышав голос, появилась в дверях, кутаясь в теплый платок, Любовь Михайловна.

А Гриша все продолжал, то задерживаясь на каком-нибудь слове, то убыстряя речь:

Я думал, что сердцу не больно,А больно – так разве чуть-чуть.Но все-таки лучше – довольно,Задуть, пока можно задуть…

И снова невнятица, отдельные слова, бред…

Когда прошла самая опасная – третья неделя болезни и миновал грозный кризис, когда стало ясно, что друг наш выкарабкался, выжил, нас стали к нему пускать каждый день.

Мы рассказали ему историю с его неожиданной декламацией и показали записанный тогда же текст.

Козинцев хохотал и переспрашивал:

– А не врете? Не розыгрыш?

Просил еще раз прочитать текст и снова смеялся.

Любовь Михайловна подтвердила верность нашего сообщения.

– Да я никогда в жизни не знал таких стихов. И сейчас не знаю! И не слышал никогда…

Он говорил, конечно, правду.

Как, когда, каким образом неосознанно услышались и где-то в глубинах памяти сохранились эти строки Аннен-ского – такие неподходящие его вкусу, почему они возникли в бреду? Так все и осталось тайной.

Баскин-Серединский

Как часто люди, которые сталкивались с Козинцевым, замечали его необыкновенную душевную деликатность, опасение обидеть слабого.

В те далекие времена жил у нас в Киеве старик Баскин-Серединский. Лет ему было за девяносто. Его давно уже содержали внуки и правнуки, которых было великое множество.

При знакомстве он протягивал руку и неизменно говорил:

– Баскин-Серединский. Поэт. Ученик графа Льва Николаевича Толстого. Ясная Поляна.

Учеником Толстого он был, видимо, только в том смысле, что считал себя его последователем.

Вероятно, старик был не совсем в норме. Киевляне относились к нему с добродушной усмешкой.

Но в дни, когда он появлялся на улице возбужденный, размахивая зонтиком, в сдвинутом на затылок коричневом котелке, в распахнутом своем стареньком пальто – полы по ветру, – в такие дни все старались избежать встречи с ним. Это означало, что Баскин написал новую поэму и ищет жертву – кому бы ее прочесть.

Мы боялись его как огня и, завидев вдалеке коричневый котелок, в котором он проходил всю жизнь, бросались наутек.

Мы, но не Козинцев.

Козинцев шел навстречу старику, и счастливый Баскин бросался к нему и говорил (всегда одно и то же):

– Гриша! Я написал новую поэму. Сейчас я тебе ее прочитаю.

Он вдвигал Козинцева в какую-нибудь подворотню или в подъезд, а если ничего подходящего рядом не было – просто прижимал его к стене и, взмахивая зонтиком, читал свою новую поэму.

Большинство из них были бесконечны.

Но попадались и совсем коротенькие, состоящие из одной только строфы. Они тоже назывались поэмами.

Со временем они стали уже чем-то вроде фольклора и даже обрастали новыми строчками.

Я помню некоторые из этих «поэм»:

ПОЭМА ДОМАШНЯЯ
Долгий дождь стучит по крыше,Как земля стучит об гроб.Под полом докучной мышиСлышен жуткий скрип и скроб.
ПОЭМА ПРО КИЕВ
Старый Киев точно вымерВ воздухе пустом.Лишь один стоит ВладимирСо своим крестом.

Приписывалась Баскину-Серединскому и «Поэма военная».

Не поручусь, что это тоже его сочинение, но, во всяком случае, оно совсем в его духе.

Взгляни же в пропасть перейденный,Как мы страдали все во мгле,Семен Михайлович БуденныйЛетит на рыжем кобыле.

Если даже к этим строкам и прикоснулась чья-либо рука, то характер, смысл, стилистика и лапидарность поэзии Баскина-Серединского в них сохранены.