Выбрать главу

По лицу бегущего от конторы дневального Николай Дмитриевич сразу все понял.

Неторопливой походкой пошел к главному стволу. И это спокойствие начальника, которому верили, сразу утихомирило мечущихся у ствола людей.

Пять суток велись спасательные работы. Комбинат бросил на помощь шахте технику, людей.

Генерал Дальцев приезжал по два и по три раза в день, сидел в кабинете Ахметова в углу, не мешая Николаю Дмитриевичу, и только подходил к телефону и звонил в Управление, если нужно было чем-нибудь помочь.

А когда Ахметов спускался в шахту, генерал садился на его место.

На третий день Дальцева неожиданно вызвали в Москву. Вместо него на шахту приехал подполковник Баранов.

Он уселся в кабинете Ахметова, вытирая складки вспотевшего затылка и широко расставив толстые бесформенные ноги в сапогах с мягкими голенищами. Он стал сразу во все вмешиваться, кричать начальственным голосом и отдавать распоряжения.

Николая Дмитриевича не было – вот уже десять часов, как он не поднимался на поверхность. Дежурный сидел у телефона и записывал приказы, которые Ахметов давал снизу – по аппарату, установленному у ствола.

Это был особый аппарат, защищенный от сырости, от постоянно льющейся сверху грязной бурой воды.

– …Почему аммонал не спускают? – кричал в трубку Николай Дмитриевич, – вы слышите меня, Ключников, где аммонал?

Потоки воды лились на Ахметова, он стоял, наклонившись вперед, защищая собой трубку, соединенную бронированным кабелем с огромным стальным, защитного цвета аппаратом.

– …Что? Кто не разрешил? Какой еще к черту Баранов? Хорошо, я сейчас поднимусь.

В мокрой, грязной спецовке вошел Ахметов в свой кабинет, швырнул каску и аккумулятор на стол, за которым сидел подполковник, и негромко сказал:

– Попрошу вас, гражданин начальник, выйти отсюда и заниматься своими делами.

Баранов остолбенел. Он открыл рот, желая что-то сказать, но не мог говорить, сначала лицо, затем – одна за другой – складки на затылке и под подбородком залились багровой краской. Баранов засучил ногами под столом, ухватился рукой за деревянное пресс-папье.

Между тем Ахметов снял трубку телефона.

– Тридцать второй, Ахметов, немедленно отправляйте взрывчатку. Да. Отменяю. Да, отвечаю.

И, швырнув трубку на рычаг, забрал каску, аккумулятор и вышел из кабинета.

К концу пятых суток все двадцать три шахтера, оставшиеся за завалом, были спасены.

Клеть поднимала их маленькими партиями, вместе с врачами и санитарами.

Черные, худые, обросшие щетиной, выходили они на воздух, улыбаясь и пошатываясь, щурясь от дневного света.

Их встречали товарищи, обнимали, вели к грузовикам, которые должны были отвезти в зону – в стационар, в палаты, где двадцать три застеленные чистыми простынями койки ждали их.

Но, когда грузовики тронулись по направлению к воротам, на кайре раздалось двенадцать глухих тревожных звонков. Все бросились к стволу. Снизу сообщили – ранен Ахметов. Куском породы, оторвавшимся от кровли, пробило каску, разбило голову.

Грузовики остановились, спасенные спускались и, смешиваясь с другими шахтерами, толпились у копра. Приказ подполковника Баранова заключить Ахметова по окончании спасательных работ в изолятор остался не выполненным.

Это случилось в конце лета, а когда Николай Дмитриевич пришел в себя, на дворе падал снег.

За окном было так же спокойно, как здесь, в послеоперационной палате.

На соседней койке лежал Гиго – смуглый красивый механик, сван. Злым ветром занесло и его сюда из недоступной Сванетии. По целым дням он смотрел грустными большими глазами в окно. Привык к одиночеству – русского языка не знал, жил как зверек среди людей. Только здесь, в долгие месяцы больничной жизни, начал с трудом учить с голоса некоторые слова. Почему его арестовали, чего хотели от него, зачем послали сюда, на Север, – так он ничего и не понял.

– Письма… – это было первое слово, сказанное Ахметовым после того, как он очнулся.

На столике у койки лежали гостинцы, принесенные товарищами, но писем не было.

К Николаю Дмитриевичу еще никого не пускали, и единственным его собеседником был сван, да еще профессор Николаев – заключенный хирург, – иногда останавливался во время обхода.

Профессор велел Ахметову не говорить без крайней надобности. Обоим больным вместе с лекарством он выписал сок голубики. Эту ягоду собирали «бытовики» – заключенные в тундре, куда их выводили под конвоем. В лагере вспыхнула цинга. Заключенным давали настой хвои – омерзительное на вкус варево, в котором содержалось, по заявлению начальника санчасти, больше витаминов, чем в яблоках, луке и ананасах, вместе взятых.

Голубика появилась в зоне впервые. Ягода эта была пародией на настоящие ягоды – водянистой, слабо окрашенной в синеватый цвет, чувствовался едва-едва уловимый запах земли.

Медсестра внесла два крохотных пятидесятиграммовых стаканчика толстого стекла, наполненных до половины синеватым соком. Ахметов выпил и поставил стаканчик на столик. Но со сваном творилось что-то странное, он нюхал сок. Ноздри его крупного носа раздувались, черные глаза выражали изумление, отхлебнув, наконец, маленький глоток, сван удивленно посмотрел на Ахметова и не сказал, выдохнул: «Фрюктой пахнет»…

В накинутом на плечи белом халате вошел генерал Дальцев.

– Дела идут?

– Идут, – невесело откликнулся Николай Дмитриевич, – как на шахте, что наклоны?

– Закончили. Все в норме. Ждут вас.

Ахметов с ожиданием смотрел на генерала.

Дальцев нахмурился и положил на столик вскрытое письмо.

Взгляд Ахметова испуганно метнулся к конверту из суровой бумаги.

Генерал поднялся.

– Не умею утешать.

И вышел.

Ахметов все не брал письма и только смотрел на него.

– Писем получил. Хорошо получил, – улыбаясь, говорил Гиго, – наша письма никогда.

Вошел и вышел санитар.

Где-то протяжно застонал больной.

Снег за окном все падал и падал.

Еще до ранения Ахметов перестал получать письма из дома. И теперь – почти три месяца в больнице – ни одной весточки.

В первое же посещение генерала Ахметов попросил навести справку.

– Нина писала каждую неделю…

Сделав над собой усилие, Ахметов протянул руку и взял хрустящий конверт.

Это был ответ на запрос Дальцева.

– Нина Александровна Ахметова умерла в горбольнице от брюшного тифа тридцатого июля 1950 года – пять месяцев тому назад.

Письма Нины и несколько писем старшей дочери Алены, которые были получены в последние годы, отобрали при первом обыске.

А Николай Дмитриевич-то думал, что сердце его давно окаменело и не способно больше чувствовать.

…Прошло еще два года заключения. Пятнадцатилетний срок, но Николая Дмитриевича не освободили.

Среди политических заключенных было великое множество «пересидчиков». Пересиживали по пять, шесть, семь лет и давно потеряли надежду выйти на свободу.

Впрочем, для тех, кого выпускали из особых лагерей, свобода была весьма относительной. Их отвозили в какой-нибудь удаленный от железной дороги глухой сибирский угол. Здесь не было проволоки, но с освобожденного брали подписку – не выходить за пределы 30-километровой зоны. За нарушение – 15 лет каторжных работ. Заниматься можно только лесоповалом – ничего другого здесь и не было.

И все-таки даже о такой свободе мечтали.

В день «освобождения» Ахметов был вызван на этап. В этом не было ничего тревожного – освобождаемых отправляли к месту назначения под конвоем.

Но Николая Дмитриевича посадили в «столыпинский» вагон и отвезли в Москву, во внутреннюю тюрьму.

В лагере была хоть какая-то связь с жизнью, работа, письма от старшей дочери.

Теперь, в одиночке, – полный отрыв от всего и тревожная неизвестность – зачем привезли, что еще нужно от него?

Шли дни, недели, месяцы. Ахметов объявил голодовку. Через несколько дней конвоир отвел его к начальнику тюрьмы.