Выбрать главу

А клоню я все к тому же: как бы, улучив подходящий момент, взгромоздиться "над" Маурицио. Чувствую, что нуждаюсь в этом как никогда, именно теперь, после того как окинул взглядом пропасть, в которую могла бы низвергнуть меня моя ущербность. И вот я приступаю к осуществлению заранее обдуманного плана: — Должен тебе признаться, что продвинулся не слишком далеко. Более того: я застопорился.

— В чем же заминка? — Чтобы сдвинуться с мертвой точки, мне нужны кое-какие дополнительные сведения.

— О чем? — Например, о тебе. Ведь ты выступаешь прототипом Родольфо, а я почти ничего о тебе не знаю.

— А может, и знать-то нечего.

— Может, и нечего. Только я все равно хотел бы задать тебе пару вопросов.

Мгновение Маурицио молчит, затем снисходит: — Валяй.

— Начнем с твоего отца. Чем он занимается? — Строительством.

— У него что, свой строительный трест? — Типа того.

— Сколько ему? — Между сорока и пятьюдесятью.

— А как он выглядит? — Высокий, симпатичный шатен, спортивного сложения, легкий на подъем, с деловой хваткой.

— Что еще? — Еще? Даже не знаю. Обожает футбол.

— А твоя мать, какая она? — Настоящая красавица: высокая фигуристая блондинка с голубыми глазами.

— Сколько ей лет? — Примерно столько же, сколько и отцу. Они ровесники.

— Твои родители любят друг друга? — Думаю, да.

— А как ты думаешь, они когда-нибудь изменяли друг другу? Маурицио надолго замолкает, и я уже начинаю побаиваться, что он не ответит. И впрямь, в конце концов он говорит: — Вопрос довольно деликатный.

— Можешь не отвечать.

Снова молчание.

— Насколько я могу судить, они друг другу верны. Хотя честно говоря, никогда об этом не думал.

— Значит, по-твоему, это счастливый брак? — Видимо, да.

— Твои родители обвенчаны? — Да.

— Они верующие? — Как и все.

— То есть? — Постольку — поскольку.

— Они тебя любят? — Конечно.

— Очень? — Очень.

— Тебе когда-нибудь в чем-то отказывали? — Нет.

— В общем, у тебя было счастливое детство? — Без сомнения.

— Ты откровенен с родителями? — Нет.

— Почему? — Так.

— Но вы общаетесь? — Только за столом.

— И о чем вы говорите? — О всякой ерунде.

— Например? — Ведем мещанские разговоры.

— Что значит "мещанские разговоры"? — Ну, говорим о том, что купили и что хотели бы купить, о погоде, о друзьях, о родственниках и знакомых. Иногда мы говорим о том, что новенького можно увидеть в театрах, кино и так далее.

— Это и есть мещанские разговоры? — Да.

— Чем же они отличаются от революционных разговоров? — В революционных разговорах речь идет о революции.

— Всегда? — Всегда — прямо или косвенно.

— Ясно. Ты в семье единственный ребенок? — Нет, у меня две сестры.

— Как их зовут? — Патриция и Фьямметта.

— Сколько им лет? — Одной восемнадцать, другой двадцать два.

— Они входят в группу? — Нет, не входят, они такие же буржуазки, как и родители.

— Хорошо, скажи, а в чем ты мог бы упрекнуть родителей и сестер? — Я? Ни в чем.

— Стало быть, в некотором смысле ты считаешь их идеальными? — Вовсе нет. С чего это вдруг? Идеальных людей вообще не существует.

— Однако тебе не в чем их упрекнуть. Идеальность в том и состоит, что человек или вещь не обнаруживают никаких недостатков, следовательно, не вызывают никаких упреков.

— В этом смысле я еще мог бы считать их идеальными. Но только в этом.

— Ловко! С одной стороны, ты считаешь их идеальными, а с другой — хочешь, чтобы они лишились всего, что имеют, стали нищими и очутились на дне общества. Короче говоря, ты хотел бы их уничтожить.

Маурицио спокойно отвечает: — Я считаю их идеальными по меркам буржуазных идеалов. В более же широком, революционном плане они, конечно, не могут не быть, как ты выражаешься, уничтоженными.

— Итак, твои родители и сестры идеальны по меркам буржуазных идеалов. С буржуазной точки зрения, у них нет недостатков. Скажи, а что, собственно, ты понимаешь под словом "буржуазия"? — Буржуазия — это класс, обладающий собственностью на средства производства.

— Насколько я понимаю, в революционном смысле такой ответ является идеальным, не так ли? — Это марксистское определение.

— Значит, повторив его, ты тоже становишься идеальным, не так ли? Маурицио морщит нос, видимо, чувствуя подвох. Затем, в глубине души, решает: что бы я ни говорил, что бы ни делал, это не имеет ровным счетом никакого значения по той простой причине, что он находится "сверху", а я "снизу".

— Если быть идеальным, — отвечает он, — означает следовать верной политической линии, то да. Я не утверждаю, будто я идеален, но я утверждаю, что пытаюсь стать таковым и что могу стать таковым.

— Можно одно замечание? — Какое? — Ты представил мне крайне обобщенное и упрощенное опиисание тебя самого и твоей семьи. И знаешь почему? — Почему? — Потому что для тебя существуют не отдельные личности с их личностными достоинствами и недостатками, а лишь буржуа и революционеры. По-твоему, буржа, любой буржуа, идеален, потому что тебе так хочется; тебе хочется свести человека к чисто классовому понятию. Иначе говоря, буржуа, с твоей точки зрения, идеален в абсолютном смысле, именно поэтому ты можешь сказать, что он абсолютно несовершенен. Ну да ладно. Как бы там ни было, с одной стороны, мы имеем твоих родителей и сестер — идеальных буржуа по меркам буржуазных идеалов, с другой стороны — тебя и твою группу, являющихся или пытающихся предстать идеальными революционерами по меркам революционных идеалов. Разве не так? — Допустим. И что из этого? Вот! Меня так и подмывает крикнуть: "Да то, что дело вовсе не в идеях, политических линиях или интересах, а в вашем представлении, в вашем, так сказать, идеале буржуа и революционера. Однако оба идеала имеют общее происхождение. Я — само несовершенство, воплощенная ущербность, оказался перед двумя идеалами, буржуазным и революционным, у которых тем не менее один и тот же корень: идеально возвышенное, сублимированное сексуальное влечение, идеально удавшаяся сублимация. Вот почему я чувствую себя "снизу" как по отношению к тебе, идеальному революционеру, так и по отношению к Протти, идеальному капиталисту. Ибо по отношению к "возвышенцу" "униженец" может ощущать только собственную ущербность, что бы он ни делал. Именно: независимо от политической ориентации или классовой принадлежности одного и другого".

Так и хочется высказать ему все это и многое другое, отвести наконец душу. Но, как всегда, я стыжусь излишней учености подобного объяснения, прибегнуть к которому сейчас не в состоянии без сентиментальных излияний, а это может показаться Маурицио наигранным. В общем, при всей моей приверженности теории сублимации я ощущаю в себе наглый, завистливый душок неполноценности. Поэтому в замешательстве я лишь ухмыляюсь, — Да ничего. Я просто хотел сказать, что все члены вашей семьи идеальны, хоть и по разным причинам.

— Что еще? — И то, что я очень, очень далек от идеала.

Маурицио молчит. Вероятно, его раздражает мой прочувствованный тон. Еще бы, ведь "возвышенцам" противно все личностное, частное, интимное. "Возвышенцы-буржуа" внушают тебе это с самого детства устами строгих гувернанток. "Возвышенцы-революционеры" делают из этого прямо-таки равило марксистского поведения.

Думая так, гляжу на Маурицио и как бы жду от него ответа. Однако моя версия, похоже, ничуть его не занимает. Маурицио отмалчивается и курит. Тут — здрасьте вам — вмешивается "он": "- Когда же ты наконец допетришь, садовая голова, что всю твою неполноценность как рукой снимет — стоит тебе только признать собственное неоспоримое превосходство? — И в чем оно, позволь узнать? — Скажу без ложной скромности: в исключительности того, кто в эту минуту к тебе обращается.

— Ну, эти тары-бары мы уже слыхивали.

— Это не тары-бары, а факт. И тебе следует переговорить о нем с Маурицио".

Улучив подходящий момент, "он", как всегда, играет на моих слабостях. Уж "он"-то чувствует всю двойственность моих отношений с Маурицио и беззастенчиво этим пользуется. И вот, к своему великому удивлению, я растерянно бормочу: — А хочешь знать, почему я кажусь себе таким недоделанным? — Почему? — Как бы это тебе объяснить… дело в том, что, к сожалению или к счастью, уж не знаю, природа невероятно щедро одарила меня.