Выбрать главу

Вранье. Естественно, мне не нравится, но самое ужасное, что не нравится и "ему": "он" по-прежнему не хочет взять в толк, что от "него" требуется. После того как Мафальда потерлась об меня, "он": вместо того чтобы "прибавить в росте", взял, да и вовсе перекрутился жгутом. Желая любой ценой разбудить "его", отваживаюсь на пробную ласку и вытягиваю вперед руки. Увы и ах! Кажется, будто мнешь несколько дряблых, полупустых и разновеликих подушек, кое-как притороченных к скелетному остову. Две подушки болтаются на грудной клетке, третья выпячивается и оседает по бокам, подвешенная на хилых прищепках за краешки газа; еще парочка, продолговатой формы, перекатывается вокруг бедренных костей. Одним словом, Мафальдины телеса прямо ходуном ходят на костях и, не ровен час, совсем отвалятся. Запрокинув голову, Мафальда осведомляется: — Ну, теперь ты уже не боишься? — Нет.

Вместе мы дефилируем к кровати. Неожиданно Мафальда вырывается, сигает на кровать, во всю ширь расставляет ноги и тянет меня за руки, как натягивают на себя одеяло перед сном. И вот я накрепко зажат меж раскоряченных ляжек; пах в пах, грудь в грудь, лицо в подушку, припорошенную прядями Мафальдиных косм. В тисках железных объятий с вящей силой чувствую, как тело Мафальды вихляется на костяном каркасе; и снова чудится мне, что в один прекрасный день оно-таки сползет с него, подобно тому, как сползает мясо с костей братьев наших меньших после продолжительной варки, и тогда на кровати от Мафальды останется лишь голый, сухой скелетик.

Хочешь не хочешь, а подобные мысли все равно лезут в голову, однако особо возбуждающими их не назовешь. Вот и "он" подмечает колко: "- С трупом переспать, браток, — это тебе не раз плюнуть. Тут долго настраиваться надо".

Теперь не отвечаю я. Одновременно испытываю страх, унижение и отчаяние: кожей чувствую, что "он" настроен не на шутку враждебно и совершенно не представляю, что говорить. Мафальда продолжает елозить подо мной в поисках "его", но натыкается на худосочный, обвислый обрубок. Тогда она с пылом укладывает меня на спину, а сама наваливается сверху. Я в крайнем замешательстве, избалованный "его" исключительными возможностями, прекрасно понимаю, что из нас двоих роль мужчины выполняет Мафальда, ибо снует надо мной она, она же и пытается по-своему войти в меня. При каждом мощном взмахе ее таза я осязаю не просто нажим, а чуть ли не яростное наступление, на которое "он" отвечает соответственно вялым оседанием и позорным отходом. Внезапно меня пронизывает необычное, волнующее ощущение, будто я уже не мужчина, а женщина; и на том месте, где когда-то громоздился "он", образовалась пустота, впадина, точнее, даже полость.

Мафальда, видимо, все еще пребывает в плену иллюзии и поэтому решает применить другой способ. Она сдвигает меня вбок, приподнимается, садится рядом, наклоняется над моим животом, повернувшись ко мне спиной, опускает голову и опирается щекой на ладонь. Я, как могу, помогаю ей: вытягиваюсь, расслабляюсь и целиком отдаюсь в ее распоряжение. Одновременно сосредоточиваю мысленные усилия на "нем" и отчаянно призываю: "- В последний раз тебя прошу, выручай".

Не отвечает, продолжает блистать своим отсутствием. Кладу руку на согнутую спину Мафальды: она вся взмокла. Поверх полных плеч, в настойчивом, лихорадочном исступлении ходит вверх-вниз ее маленькая головка в белом матерчатом тюрбане. Напружиниваю тело, выгибаюсь дугой, собираюсь с мыслями — бесполезно. Окидываю взглядом тело Мафальды в надежде завестись хотя бы от его диковинной формы, напоминающей гигантскую грушу из плоти и крови, — все впустую. Наконец со стоном и придыханием пытаюсь вызвать отсутствующее возбуждение на манер нянек, имитирующих голосом звук мочеиспускания, — опять без толку.

Постепенно Мафальда охлаждает свой пыл; еще несколько нырков головой, коротких и резких, как клевок, и она замирает, склонив голову, словно не веря в такое невезение. С внутренним содроганием сознаю, что, когда она распрямится, я окажусь в паскуднейшем положении. Чувствую, что не вынесу этого, и моментально принимаю решение.

Пока Мафальда, не разгибаясь, полулежит ко мне спиной, хватаюсь рукой за грудь и, застонав, валюсь на постель. Старый трюк под названием "приступ". Я прибегаю к нему всякий раз, когда, поддавшись "его" уговорам, снимаю какую-нибудь шлюху в темной аллее пригорода, а чуть позже, при свете, обнаруживаю перед собой старую гарпию. Постанывая, я мямлю: — Мне плохо, мне плохо. Скорее что-нибудь покрепче, коньяк… Прихватило, я так и знал, я чувствовал, как оно накатывает… Скорее, мне плохо! Несмотря на эти жалобные просьбы, Мафальда особо не торопится. Она медленно приподнимается, поворачивается, упирается ладонями по обе стороны моего обмякшего тела, наклоняется надо мной и смотрит на меня в упор недоброжелательным взглядом: — Коньяку можешь выпить внизу сколько душе угодно. Только кому ты лапшу на уши вешаешь, Рико? Тон ее голоса изменился: это уже не мелодичное щебетание, а сухое, насмешливое шипение. Пробую взбрыкнуть: — Ты что, мне не веришь? — Конечно, нет.

— Думаешь, я импотент? — А что прикажешь думать? Предпочитаю промолчать. Мафальда продолжает ядовито: — Сначала мы все из себя такие донжуаны и казановы, руки распускаем под столом, целоваться лезем за дверью. А как до дела доходит, так сразу нам плохо. Никак, сердечко прихватило? А, Рико? — Ты же сама почувствовала в тот день, что я не импотент, разве нет? — Ладно, пусть не импотент. Назовем это по-другому. Заторможенный. Так тебя больше устраивает? — Хорошо, но клянусь… — Вот где у меня ваши клятвы. На словах вы все половые гиганты, а на деле — едва стоит, соплей перешибешь. И причин у вас хоть отбавляй: Протти — тот от рождения женилкой не вышел: щекотун вот такусенький; у тебя — и вовсе голяк. Так какого вы вообще женитесь? Чего пыжитесь? Когда, наконец, оставите меня в покое? — Прости, я сегодня действительно, как ты сказала, заторможенный. С кем не бывает. Может, еще разок попробуем? — Убирайся, чтоб ноги твоей здесь не было, убирайся, убирайся, убирайся! Неожиданно на меня обрушивается целый шквал шлепков, пощечин, тумаков, царапин. Взгромоздившись на меня, Мафальда непрестанно выкрикивает: "Убирайся", хотя сама при этом не выпускает меня, прижав махиной своей туши. В конце концов я с силой отталкиваю ее, соскакиваю с кровати, вихрем вылетаю из спальни (вдогонку мне несутся заключительные проклятия, переходящие напоследок в отчаянные, душераздирающие рыдания). И вот я снова в будуаре. Закрываю дверь на ключ, в два счета одеваюсь и устремляюсь в коридор. В коридоре, словно гость, забежавший на верхний этаж для удовлетворения естественной надобности, вышагиваю степенной походкой мимо двух рядов дверей. "Он" пока что молчит. С искренним, глубоким отчаянием проговариваю: "- Теперь я не только лишился режиссуры, но и нажил себе врага. Ты погубил меня!" Тут происходит нечто ужасное и непредвиденное. "Его" голос, до неузнаваемости изменившийся, похоронный, зловещий, леденящий кровь, возглашает, чеканя звуки: "- Неужто ты еще не понял? Я не помог тебе по одной простой причине! Я не хочу, чтобы ты был режиссером.

— Но почему? — Потому что твою энергию, твою мощь, короче говоря, ту жизненную силу, которую твой остолоп Фрейд называет "половым влечением", ты должен отдавать мне, и никому кроме меня".

XIV

Запущен!

Так между "ним" и мною была открыто объявлена война. Теперь все окончательно прояснилось. "Он" не хочет, чтобы я был творцом, художником, режиссером. Иными словами, "он" не хочет, чтобы я преодолел свою врожденную ущербность и обрел полноценную свободу. Вместо этого "он" жаждет одного: чтобы всю жизнь я проходил в закомплексованных недомерках, в жалких шутах, лизоблюдах, наушниках, фиглярах и сводниках вроде Кутики, с огромным членом и безмозглой башкой. "Ему" мало того, что перед всеми я выгляжу клоуном и недоумком, "он" стремится сделать из меня примерного мужа, примерного отца, примерного потребителя, примерного гражданина, а главное — примерного развратника. Одно не противоречит другому: горбун Риголетто, как гласит народная молва, был, подобно мне, исключительно щедро наделен природой; в то же время известно, что он был любящим отцом и добропорядочным гражданином. В общем, по "его" разумению, все мои способности должны ограничиваться воспроизводством потомства, ибо, если творчество не может не быть ниспровергающим и разрушительным, то с детьми, после надлежащей головомойки с помощью средств массовой информации, можно делать все, что угодно, а именно: из них можно лепить еще больших узколобиков и болванчиков, чем их родители. Да-да, произведение искусства живо, а потомство можно мастачить и мертворожденным, хотя впоследствии оно и будет казаться живым. Далее: живой организм всегда революционен, меж тем как мертвый не может не быть консервативным. Вывод: да здравствует эротизм, оболванивающий человека и превращающий его в послушного гражданина! Да здравствует массовый секс, позволяющий прочно удерживать массы в глубоком "низу"! Эти и многие другие мысли носятся в моей голове, пока медленно и чинно я шествую по коридору второго этажа.