Наверное, говорить, что я пыталсяпройти по воде, значит вводить в заблуждение. Я не верил, что смогу; на самом деле, я был уверен, что несмогу. Побуждение возникло во мне внезапно. Я ничего не сказал Гейл. Я не прыгнул в воду, не нырнул; просто ступил за борт весельной лодки – и тут же пошел ко дну. Итак, законы физики действуют; они применимы ко мне. Это не могло не радовать. Я подплыл к опоре моста и стал ждать Гейл. Меня колотило, я прыгал с ноги на ногу, тряс руками, чтобы согреться. То было жизнеутверждающее падение.
* * *
Дорогой Хитрый Койот!
Твоя проблема – не в Дорожном Бегуне; твоя проблема не в том, что ты не умеешь ходить по воздуху. Твоя проблема в том, что ты не веришь. Ты слишком часто оставался валяться в пыли; тебя слишком часто взрывали, а куртка твоя обращалась в пепел; тебя слишком часто расплющивали грузовики; ты снова и снова терпел неудачу – и именно в это ты веришь.
Ты принял свою роль неудачника, антипода Дорожного Бегуна: он получает то, чего хочет, то, что у него уже есть, – свободу, скорость и пару зерен канареечного семени, рассыпанного тобой, коварной ловушки, которая, как ты знаешь в глубине души, ни за что не сработает. Исход всякий раз тебе известен еще до того, как он свершится; можно сказать, ты сам его создаешь. Ты всегда будешь оставаться в дураках; ты всегда будешь преследователем, всегда на один шаг позади; ты всегда будешь оставаться голодным.
Кто знает, может быть, это и хорошо – никогда не достигнуть своей цели, никогда не дотягиваться до финишной черты, никогда не поймать птицу, которую, как ты, должно быть, убежден, тебе не судьба поймать. Я абсолютно уверен, что ты не стал бы есть Дорожного Бегуна, даже поймай ты его, не стал бы даже вредить ему, не уронил бы ни единого перышка с его головы. Не думаю, что ты знал бы, что с ним делать, кроме как отпустить на свободу, притвориться, что ты его и вовсе не ловил, и вновь вернуться к преследованию – к тому единственному делу, которое ты научился делать.
Я включал телевизор каждое субботнее утро, надеясь – хотя уже успел пересмотреть каждую серию, – что ты, может быть, перестанешь преследовать Дорожного Бегуна и позволишь ему прийти к тебе, что ты начнешь вести себя так, будто уже поймал его, будто у тебя уже есть все, чего только можно пожелать, ты король пустыни, постучи по кактусу – и из него выскочит высокий бокал с водой, толстый бифштекс. Я продолжал надеяться, что в один прекрасный день ты просто не посмотришь под ноги, чтобы увидеть под собой один воздух, грядущее падение. Или посмотришь, но каким-то образом уверуешь, что можешь летать.
Субботнее утро создавало особое ощущение; былоощущением. Этим ощущением, когда я слышал грузовик, лязг крышек мусорных баков, падающих на мостовую, рев компактора, видел отца, притормозившего возле дома, выкуривавшего сигарету, ни разу не прикоснувшись к ней пальцами…
На борту мусоровоза были граффити – рисунок красной краской из баллончика, ангел, затягивающийся самокруткой. Большинство надписей было не читаемо, я разобрал лишь немногие: «Кьюриос Фит», «Атом Боунз», «Волшебник Из».
Мой отец махал мне рукой, стоя на подножке, и мужчины, с которыми он работал, говорили мне привет, малыш, и я подбегал к бордюру и наблюдал, как компактор уминает мусор – бутылки и коробки, пищевые отбросы и старые туфли, вазу, коврик, сломанный пылесос; раз – и всего этого больше нет.
Каждый день отец приносил мне что-нибудь из того, что находил в мусоре: голубую пуговицу, которая могла оторваться от свитера, маску пчеловода, белую клоунскую туфлю, транзисторный приемник, резиновые мячики, пивные крышки, спичечные коробки. Все, что он приносил домой, я хранил в сундучке. Язычок от детского ботинка, ленту от фетровой шляпы, синюю кисточку от красной турецкой фески. Поздравительные открытки и прощальные письма. Волшебные палочки и наручники. Бумажную иконку с изображением Христа на кресте.
Однажды отец принес домой серебряные часы, которые нашел на дне мусорного ящика.
– Подарок тебе, – сказал он.
Я завел часы, но секундная стрелка не желала двигаться.
– Они сломаны, – пожаловался я.
– Что же, – проговорил он, – нам придется их починить.
Он положил часы на мою ладошку и велел мне осторожно сжать пальцы, будто я держу яйцо.
– Закрой глаза, – велел он, – и увидь, что часы идут. Увидь, как двигается секундная стрелка.
Я почувствовал, как его ладонь легла поверх моей. Он несколько раз постучал по моей руке, потом сказал:
– Двигайся. Давай же, двигайся!
Он заставил меня повторить это вместе с ним.
– Вели секундной стрелке двигаться, – вот как он сказал.
– Двигайся, – повторил я.
– Скажи это всерьез.
– Двигайся, – повторил я снова.
– Так, словно по-настоящему веришь.
– Двигайся!
– Вот, уже больше похоже, – заметил он.
– Двигайся, двигайся, двигайся, – повторял я, и каждый раз он хлопал меня по руке.
– Ладно, – сказал он. – А теперь давай посмотрим.
Я открыл глаза, потом ладонь. Секундная стрелка не просто двигалась, она еще и загнулась по направлению к стеклу.
– Иногда и так бывает, – прокомментировал отец.
Он сказал мне, что, наверное, маме лучше об этом не говорить, учитывая то, как она относится к таким вещам.
Отец приносил домой и другие мертвые часы, и мы вместе возвращали их к жизни, но те, первые, навсегда остались моими любимыми. Браслет был мне слишком широк, поэтому я носил их в кармане.
Игры, в которые мы играли – волшебство, как называла их мать, – стали своего рода религией, то есть приносили мне радость, окутанную тайной, которую я не мог бы вполне выразить словами. Если бы мне пришлось выбирать, кого разоблачить – Бога как плод мошенничества или своего отца как мошенника, – мне было бы проще справиться с развенчанием Бога. Если бы Бога уличили в том, что он выдумка человеческого воображения, не более чем прихоть фантазии, приспособительный механизм – тогда я, по крайней мере, оказался бы не единственным обманутым. Но вера в моего отца принадлежала мне одному, и мне одному пришлось бы справляться с разочарованием, окажись его способности всего лишь ловкими трюками.
На следующий день после Хэллоуина отец повел меня на кладбище. Мне было десять лет. Он хотел отвести меня на могилу Гудини накануне вечером, в полночь, но мать категорически запретила.
Теперь, после ливня, прошедшего поздним утром, с деревьев стекала дождевая вода, трава промочила насквозь мои кроссовки и носки отцовских коричневых рабочих ботинок.
Мы убирали увядшие цветы с надгробных камней и поправляли другие, еще живые, упавшие во время грозы. Прошли мимо одного надгробия, настолько древнего, что имя и дату на нем было невозможно прочитать; сам камень стал абсолютно черным. Отец коснулся его; я испугался, что он может заразиться смертью.
Ветер разбил витражное окно мавзолея. Мы остановились возле него, и отец заглянул внутрь. Я был высоким мальчиком, но недостаточно высоким, чтобы что-то увидеть, и он приподнял меня.
Внутри оказался каменный трон, ничего больше. Я представил себе, как кто-то сидит на этом троне, совершенно один, вечно надзирая над мертвыми. А потом я подумал: никто никогда не будет сидеть на этом троне. Имена мертвецов были выгравированы на табличках, вмурованных в стены.
Мы пошли дальше по глинистым лужам, пока не дошли до огромного памятника с лестницей в три ступеньки, ведущей к статуе плачущей женщины. Я вначале подумал, что это Мария, оплакивающая Христа, но потом увидел бюст: то был не Иисус, а мужчина в галстуке-бабочке, с волосами, разделенными прямым пробором.
– Тебя назвали в его честь, – сказал отец. – Но только не говори маме – она об этом не знает.
Мама хотела назвать меня Кэри, в честь Кэри Гранта. Но отец сказал, что другие дети будут смеяться надо мной из-за того, что у меня девчачье имя, и к тому же настоящее имя Кэри Гранта было Арчи. Мама возразила, что имя Арчи будет напоминать о персонаже комикса. Тогда отец предложил имя Гарри, но моя мать знала, что он имеет в виду Гудини, и тогда отец спросил, как насчет Эрика, и матери оно понравилось.