На Кавказе, чтобы доказать наличие первичных признаков мужской доблести, ты должен быть нарочито груб с дамочками.
Я всегда там считался тюфяком.
Особенно когда взялся носить портфель Иры, превратившись в хроническую мишень для записных остроумцев, после школы я отслеживал (не без злорадства) связавших свои судьбы с заурядными антипрами, чей удел — сносить оскорбления и толстеть.
Что эти черти могли знать о возвышенном?!
В ответ на наши скабрезности, объяснявшиеся запутанными отношениями с проснувшимся либидо, она хранила гордое терпенье. Но до поры.
Когда эта «пора» случалась, она становилась Важной и «искрящейся», ее отповеди были эталонными филиппиками.
Именно в такие пароксизмы я влюблялся в нее еще пуще, готов был пасть ей в ножки, быть ради нее Махатмой Ганди. Я был сопляком — и да, плоть уже начинала насиловать разум, но в отношении Ее у меня не возникало ни единой грязной мысли.
Потому что моя балерина жила в другом мире — там, где не было грязных побасенок об интиме, ни дешевых флиртов, ни перемываний косточек, а были лучезарная улыбка, герань на окне, книжки и вся красота мира, включая ее собственную, на тот момент даже олицетворявшую для меня всю красоту мира означенную.
В нее влюблялись все — и козел Гоча, одной пятой точкой придавливавший отцовскую «Волгу» до асфальта, и подслеповатый Жорик по кличке «угорь», все время травивший паскудные байки про трах, который ему светил только в загробной жизни; и такие же, осыпанные из-за нереализованных желаний прыщами, братья Гачегиладзе с натянутыми улыбками нардеков на брифингах, и учитель географии — плешивый товарищ Гачегиладзе, от растерянности перед ее совершенной классической красотой путавший Алма-Ату с Альбукеркой, и веселый народ за кочегаркой, меккой курильщиков средней школы № 15, людей на словах развратных, на поверку — закомплексованных шкетов.
А однажды я, злясь, увидел в ее компании носатого Зуру, самого первого хама школы № 15.
Она вдохновенно читала ему стихи, а он пялится на ее сиськи, Я не удержался и ввинтил в их высокодуховное общение едкое словцо, на что она мне задним числом попеняла, укоряя за то, что я не способен оценить грустные слова придурка — хама, разглядывавшего ее. Тебе уже много лет, укоряла она, а ты до сих пор не умеешь угадывать тонкость в «людях». «Куда мне, — бурчал я, — лапоть я».
Она понимала, что, когда я видел ее с другими, кипел мой разум возмущенный, и не переставала делать, чтобы он кипел и возмущался не переставая.
(Когда потом, в армии, я изворачивался, чтобы выжить, как ни парадоксально, ее советы по части поспешной оценки людей мне очень помогли.)
В эти минуты по милости моей балерины я беспощадно старел.
Я долго стеснялся пригласить ее куда-нибудь, потому что у меня не было одежды, и я переживал даже не оттого, что буду смотреться чмырём на фоне блистательной девы, а оттого, что опозорю ее, способную в вечернем платье пыль превратить в бриллианты.
Много позже я из книжек уяснил, что вел себя с ней, как человек, зацикленный на своих скучных фрустрациях.
На патриархальных вечеринках, где единственно можно было прижаться друг к другу, она прижиматься не позволяла, а расширяющее сознание вещество вина чревато было затрещиной.
Но в припадке малодушных опасений, что к ней будут клеиться, я все равно все время торчал рядком, с винцом, вплоть до исхода гульбы.
Моя балерина была, я был тогда в этом уверен, из того разряда дамочек, при которых подбираешься, подтягиваешься, даешь себе слово лучше учиться и лучше выглядеть, не предаваясь распутствам всех родов. Даже курить из за нее не курил, наивно полагая, что этим актом самоотречения добуду дополнительные баллы.
Она любила читать адреналиновую дребедень на тему женской психологии; я ее обеспечивал этой дребеденью с ласковой мыслью о тех же баллах. Она улыбалась, когда я приносил ей вырезки, потому что, хоть и действовал показушно, ей было приятно думать, что, пока другие гоняли мяч или валяли дурака, я думал, как сделать ей приятное.
Училась она, натурально, на «отлично» — на то она и «моей балериной» была; отвечала подробно и задумчиво, иногда подробно и страстно.
Многие полагали ее высокомерной и капризной, но это оттого, что она была слишком уж непохожа на других, услужливо гадящих друг дружке.
Мы с ней любили одну и ту же песню: «Такого снегопада, такого снегопада…» — на речитативе я жмурился, воображая поцелуй, после чего следовало медленное восстановление личности.