«Не ломака», — подумал он и налег на сладкое мясо.
Весь вечер он смотрел на нее со смешанным чувством удовольствия и настороженности. То, что она ему нравится, он понял в первый же момент. Но вот эта ее изобильность… И телесная, и эмоциональная. Михаил сам был не из тихих, умел занять компанию, но с людьми, так легко и естественно ощущающими себя центром Вселенной, чувствовал некоторую неловкость и подавленность.
За вечер они не сказали друг другу ни слова, но потом, когда гости разошлись, Старуха перемыла посуду и отбыла на свое плюшевое ложе, остались в кухне одни. Сидели друг перед другом, как на сцене, держали в руках чашки с крепчайшим Старухиным чаем, говорили. Почему-то казалось очень важным этой ночью рассказать все-все-все, до донышка, до песчинки, до соринки. Марина рассказывала сосредоточенно, будто урок отвечала. О первой любви, институтской, детской еще, протекающей на продавленных общежитских койках. О любви взрослой, с мальчиком из профессорской рижской семьи, который был младше ее на пять лет, к которому она три года моталась в Ригу на самолетах, который не приехал к ней ни разу и которого в прошлом году родители увезли в Израиль. От этой любви должен был остаться ребенок, но не остался, и никто, кроме Михаила, об этом так никогда и не узнал. О том, что со времени ее возвращения домой никого у нее толком не было, потому что городок маленький, все друг друга знают, и вообще — с кем? В ее рассказах была какая-то упорная, придирчивая, окончательная и бесповоротная честность, не шокирующая, а, наоборот, успокаивающая. Как будто она уже все для себя решила и теперь давала ему право последнего слова. Он тоже что-то рассказывал, но больше слушал. Любови его сводились к беленьким барышням, а брать их в расчет было просто глупо. Женщин в его жизни было много, а женщины так и не случилось. Так они просидели до утра. С Мариной было легко молчать. Но еще легче с ней было разговаривать.
Утром завтракали со Старухой, пили кофе из тончайших фарфоровых наперстков, потом бегали по магазинам, покупали Марине какие-то тряпочки для Болгарии, потом поехали к нему, в Мыльников. От себя он повез ее в аэропорт. Когда через месяц Марина возвращалась из Болгарии, его не было в Москве. А потом, знаете ли, дела, делишки. В общем, за три месяца он ни разу ей не позвонил. Старуха ни о чем не спрашивала, поджимала губы, шевелила бородавкой и письма теперь читала про себя.
В конце ноября у Михаила неожиданно выдалась свободная неделя. Что-то там с опытами не ладилось, диссертация стояла, как заезженный конь, короче, решили сделать передых, поехать всей лабораторией к заву на дачу. Вечером накануне отъезда Михаил побросал в рюкзак вещички, банки с тушенкой — свой вклад в общий стол, — посидел, покурил, оделся, вышел из дому, зашел в соседний магазин, купил три кило гречки и поехал на вокзал. По дороге дал телеграмму: «Буду завтра вечером. Михаил». А когда, не уточнил. Адрес он наизусть знал.
Когда он вошел в комнату, большая усатая женщина, сидевшая за роялем, бросила руки на клавиши и запела густым басом: «Наш паровоз, вперед лети…» Михаил вздрогнул и попятился, но отступление было решительно невозможно. С тыла вел наступление взвод разномастных, перемазанных вареньем мальчишек. Мальчишки галдели. Усатая старуха надрывалась. Михаил в ужасе обернулся и увидел, что в кильватер с медлительностью и настойчивостью грузовой баржи заходит еще одна большая усатая женщина, только помоложе. Входная дверь распахнулась, он услышал на лестнице мужские голоса, знакомый громкий смех и вздохнул с облегчением. Кажется, ему на выручку шла Марина.
За стол сели семнадцать человек. Кое-кого Михаил уже различал. Большая усатая старуха оказалась Марининой матерью, Софой. Женщина-баржа — старшей сестрой Дорой. Еще там были какие-то подружки, трое Дориных детей, их друзья, Дорин муж Слава, громко делающий замечания детям, и большой усатый старик с детским именем Изя, Маринин отец, похожий на свою жену, как однояйцевый близнец. Такого бестолкового ужина Михаил не помнил. Марина с Дорой бегали на кухню, метали на стол то масло, то хлеб. Дети орали. Изя подробно, теребя Михаила за рукав, рассказывал историю завода, на котором проработал с 41-го года. Про пироги забыли вовсе, и они тихо сгорели в духовке, выпустив в комнату прощальную струю паровозного дыма. Марина вытаскивала их на свет, громко хохотала и вместе с противнями тащила во двор — на помойку. Когда все съели, сообразили, что в холодильнике томится бутылка шампанского. Притащили. Вскрыли. Шампанское выстрелило в потолок и вылилось на скатерть. Михаил посмотрел вверх — потолок был испещрен оспинками от пробок. Отвратительный грузинский чай пили из тончайшего фарфора розовых чашек, похожих на перестоявшиеся лилии. На огромном блюде того же тончайшего фарфора Софа внесла в комнату громадный кусок подсолнечной халвы, отливающий зеленоватым мушиным цветом, — большой, между прочим, по тем временам дефицит.