— Что ж, если хочешь знать, на нем достаточно перьев — хватит, чтобы возместить гладкость щек!
— Чуть не забыл об этих чертовых перьях, — внезапно воскликнул Илайджа. — Что, по-твоему, они означают? — Теперь он заговорил непринужденным тоном, словно запамятовав, что беседует с заклятым врагом.
— Наверное, в нем все же течет каннибальская кровь, ты так не считаешь? — Миллисент сменила тему, а затем, после паузы: — Знаешь, все, что я говорю, его обижает. Я боготворю его, но не могу признаться ему в любви. У него кожа цвета наилучшего красного дерева, а глаза разбивают мне сердце — они миндалевидные, ты же знаешь. Я часами пла́чу после его ухода, ведь его физическое совершенство по-прежнему остается в комнате — в шторах и мебели, на которой он сидел…
— Ты — старая маразматичка! — заорал Илайджа. — С чего ты взяла, что Альберт удостоит такую престарелую каргу, как ты, хотя бы одним мизинцем на ноге!
Миллисент рассмеялась:
— Если бы возраст был для него помехой, он не питал бы такой слабости к тебе, дорогой. Ты разве не знал? Он влюблен в тебя до такой степени, что принимает тебя за белого бога, ну и так далее. Стоит лишь упомянуть твое имя, и глаза у него подергиваются пеленой… Но ради денег он тебя предаст — разоблачит, как только ты переборщишь с ним.
— Ты прочла в этой студии свою последнюю речь, старая недотепа! — закричал Илайджа, охрипнув от гнева. — Белами, — позвал он пианиста, — войди сюда и выставь эту болтливую сороку за дверь!
Я опьянел от их препирательств. После того, как они расхвалили мое тело, душу, известные и неизвестные достоинства, я уже не мог сдержаться. Сняв с себя все, что на мне было, я пролез в окно пожарного выхода и, держа одежду в левой руке, вошел, дабы предложить им свою любовь.
Они не обратили на меня ни малейшего внимания. Я медленно начал понимать, что их ссору, тянувшуюся еще с 1913 года, не может прервать какой-то голый негр.
— Надень халат, Альберт, а не то подхватишь простуду, как пить дать, — Миллисент нашла время, чтобы обратиться ко мне, пока Белами помогал ей надеть шляпу и с ее позволения вытер кривую полоску помады возле рта, появившуюся, как я узнал позднее, оттого что Мим ударил ее по губам.
— Будь с ним любезен ровно настолько, насколько это необходимо, дитя мое! — предупредила меня Миллисент, и дверь за ней захлопнулась.
Я сразу повернулся к Илайдже, ожидая от него новых похвал и новых слов любви.
Но он даже не взглянул на меня. Сидя за фортепьяно, Мим играл отрывок из Готтшалька[3], а всякий раз, когда я пытался привлечь его внимание, отворачивался.
Я занимался этим не из-за денег, поскольку не знаю, как заниматься чем-либо ради них, но деньги все же появлялись, причем регулярно и в избытке.
— Мы будем делать это вот так, под сурдинку, — вечно приговаривала Миллисент, засовывая хрустящие стодолларовые банкноты мне в ладонь и всегда поражаясь, что она влажная от напряжения. — Тебя что-то беспокоит, дорогой, — добавляла она. — Алабама?
Илайджа тоже меня отчитывал:
— Ты не можешь полностью сосредоточиться на том, что я тебе говорю, и на величайшем значении моей личности, Альберт… Правда, ты сколачиваешь на мне состояние, но, сидя на этом стуле «бове», прекрасно сознаешь, что принадлежишь мне душой и телом… И, тем не менее, есть кое-кто еще! Я знал это с самого начала… Ну вот, ты опять омерзительно распускаешь слюни. Когда ты так делаешь, то становишься действительно гадким… Ах, Альберт, почему ты не можешь быть верным мне до конца, стать со мной единым целым?
Он заслонял себе лицо длинными красноватыми пальцами со слегка грязными ногтями.
— Илайджа сказал мне, что есть кое-то еще, — теперь Миллисент тоже подняла эту тему. Она казалась более обеспокоенной, чем он. На ногах у нее были розовые туфли с громадными золотыми пряжками, и из-за приступа ревматизма она сильно выдвигала голову вперед, так что возникало впечатление, будто она разговаривает с низеньким «немым официантом»[4]. — Сегодня он был очень груб со мной по телефону, а затем его ярость переключилась на тебя, Альберт… Он знает, что в твоей жизни есть кто-то другой…
— Так уж прямо нельзя сказать, — я все же нарушил данное самому себе обещание помалкивать и проговорился.
Несмотря на ломоту в костях и шее, она подняла голову и уставилась на меня.
— Этого не может — не должно быть! — запротестовала она.
— Но у меня была одна… привязанность до того, как я встретил вас! — Я слегка всплакнул.
— Но дорогой, я думала, что для тебя мы, Илайджа и я, — это всё. Мы, безусловно, обязаны быть для тебя всем.
— Есть… кое-кто еще, — сказал я, наконец, на их манер, ибо не мог чистосердечно признаться в своей дилемме или привязанности — как ее ни назови. Я вспомнил о месте, где родился в Алабаме — Бон-Секуре и о городках моего деда и прадеда — Этморе, Каноэ и Таннел-Спрингсе.
4
Вращающийся стол, который состоит из нескольких подносов, поворачивающихся вокруг центральной стойки-стержня.