— Просто поставьте диагноз, будьте так добры, Хичмаф, голубчик, и не углубляйтесь в его биографию. Он из Алабамы. Возможно, я когда-нибудь съезжу туда, ведь он рассказывал о ней столько чудесного и экзотичного…
— Полагаю, его поцарапала какая-то крупная птица…
— Ну так пропишите ему что-нибудь на свое усмотрение — пилюльку или микстурку: у нас с Альбертом сегодня много дел. Он принес мне столько пользы, доктор Хичмаф, вы даже не представляете…
Доктор что-то наспех записал.
— Пожалуйста, передайте это на обратном пути
Джордану, дворецкому, и он все приготовит, — сказал он мне ледяным тоном, запечатывая конверт с рецептом.
— А вот вам абсолютно не о чем волноваться, дорогая, — негромко заржал доктор Хичмаф, склонившись над своей пациенткой, и поцеловал ее в губы. — И больше никогда не пеняйте на свои яичники… Помните об унции сырого мясного фарша перед сном. Вы почувствуете огромную разницу, Миллисент.
— В таком случае уходите, доктор, у нас с Альбертом куча хлопот. Значит, вы говорите, он здоров… Замечательно! Ведь я не смогла бы отвезти его обратно в Алабаму, окажись он нетрудоспособным, к тому же теперь, учитывая, сколько я на него истратилась, я не могу его потерять.
Как только доктор Хичмаф ушел, Миллисент Де Фрейн выпрыгнула из постели с проворством юнца, обула домашние тапочки и, подойдя к трафальгарскому стулу с вертикальной спинкой, буквально выпалила следующее:
— Все они шарлатаны, Альберт, но кто знает: возможно, когда мы просто слегка подавлены, в нас уже сидит какой-то смертельный вирус, и он как раз сведет нас в могилу… Ты взглянул хоть краем глаза на ту бумажку, которую он тебе написал? Ты ведь так ловко умеешь читать все, что попадается под руки…
— Я пришел попрощаться с вами, Миллисент, мэм, — сказал я. — Я не могу этого выносить.
— Чего? — спросила она.
— Всего.
— Ты имеешь в виду — меня, — подытожила она.
Она молниеносно бросилась к косолапому ломберному столику из красного дерева и, достав из ящика пистолет, направила его на меня.
— Сейчас же объясни, что ты сказал, — закричала она. — И не думай, будто я шучу. Если я застрелю тебя, об этом никто не узнает — кроме тебя, но все произойдет так быстро, что ты попадешь в рай, не успев ничего толком понять. Полагаю, ты веришь в рай…
— Нет, я не принимаю его всерьез.
— Лучше уж убить тебя, чем любить, — сказала она и положила пистолет обратно в ящик.
— Ты понимаешь Мима с Десятой авеню, — задумчиво проговорила она. — Почему и как — не знаю. Мои белые мемуаристы не понимали в нем ни шиша. Христиане жалели его, а иудеи хотели, чтобы он довольствовался слабым утешением. Понимаешь, и любовь, и справедливость — обычно лишь показные эмоции. Но ты, дорогой, в курсе всего. Я не могу тебя терять. Возможно, я убью тебя, но не отдам… Теперь подойди и поцелуй меня, ведь хотя твои щеки истекают кровью, ты еще никогда не был таким спелым, как помидор, и миловидным. Ах, какие волнистые волосы и серьезные брови!
Моя привычка обратилась против меня, как свидетельствовали синяки, ушибы, царапины и кровоточащие раны по всему телу. Более того, я осознал, что безнадежно околдован Миллисент и Илайджей и что мою страсть, сколь бы неправдоподобно это ни звучало, можно назвать лишь любовной. Своей интенсивностью, романтикой и ночными размышлениями она вытесняла мою привычку. Они это знали, и их врожденная жестокость, тирания и невыполнимые требования укреплялись и упрочивались благодаря моей влюбленности. Впредь они не сдерживали себя ни в чем, что касалось меня, а я, «бедная черная пешка» в их игре, сносил любые унижения и оскорбления, которые они измышляли в следующий раз. Мне часто хотелось убить их обоих, и тут я узнал, что, по крайней мере, одна из них, Миллисент, подумывала убить меня. Разумеется, Илайджа тоже нередко говорил, что желает мне смерти, когда я с ним пререкаюсь, а это случалось почти непрерывно.
В отчаянии я решил ослушаться приказа Миллисент и, возможно, Илайджи и навестить Райского Птенчика в его пальмарии. Когда я вошел в жарко натопленную и очень ярко освещенную комнату размерами с крупный теннисный корт, мальчик играл и, разумеется, не услышал меня, поскольку, вдобавок к немоте, был еще и туговат на ухо. Он расставлял в ряд черепах, готовя их к гонкам. Я коснулся его кудряшек, и он, медленно повернувшись, уставился на меня. Он сделал знак, чтобы я наклонился, а затем стал сосредоточенно ощупывать мое лицо, всякий раз поглядывая на свои руки и пальцы. Он обследовал все мое лицо и руки, вновь и вновь поглядывая на свои ладони, когда они касались меня. Наконец он подошел к луже, набрал в чашечку воды и начал старательно меня умывать. Жестами и словами я объяснил ему, что мой цвет не смоется, что бы он или я ни делали. Тогда я вспомнил, как слышал от Мима, что лучше всего общаться с мальчиком с помощью чмоканья: два поцелуя означает «да», а один — «нет». Я также выяснил, что он очень хорошо слышит все, что говорят, если обращаться к нему напрямую, но отвечать может, лишь вычмокивая «да» или «нет».