И как мы, мальчишки из сигалаевского подъезда, крутились между свадебными столами, глазели в упор на застывших в своём неподвижном величии невесту и жениха, хватали с тарелок сладкие куски, и как нынешний «убийца» тогдашнего жениха, Лёнька Частухин, давал нам подзатыльники и выпроваживал на лестницу, чтобы мы не мешали свадьбе раскручиваться по её тугой спирали хмельного веселья и возбуждённого ожидания близкого счастья молодых.
Два эти видения — живой, напряжённо-радостный Колька-модельер на своей собственной свадьбе, с красным цветком в лацкане чёрного пиджака, и мёртвый уголовник Николай Крысин на земле, лицом вниз, в луже крови, — две эти картины много лет преследовали меня.
Собственно говоря, между двумя этими видениями и умещался ответ на вопрос, что же произошло с Колькой-модельером после войны? Почему он пошёл с вооружённой бандой на ограбление Сокольнического банка?
Разгадка этой тайны, по сути дела, была ответом и на другой, неотступно занимавший меня долгие годы вопрос: что же такое была эта война, так неожиданно и круто изменившая когда-то всю мою мальчишескую жизнь?
Но ответы на эти вопросы, думая о них постоянно и всё время сталкиваясь с обстоятельствами своей судьбы, рождёнными войной, я нашёл ещё очень и очень нескоро.
А те довоенные две свадьбы, Тони и Зины Сигалаевых, действительно запомнились хорошо. Всё дело было в том, что справляли их подряд, одну за другой. Сначала гулял три дня в нашем подъезде, в квартире Сигалаевых, Колька-модельер, а потом, не останавливаясь, разогнавшись в танцах и плясках, решили, используя неизрасходованную энергию и припасы, заодно окрутить и Зину с Лёнькой Частухиным, тем более что у них всё уже было, как говорится, почти на мази. Зина, очевидно, под впечатлением свадьбы старшей сестры потребовала свадьбу и себе, и глава сигалаевского рода слесарь с Электрозавода Костя Сигалаев — был он отцом шестерых дочерей, но все называли его просто Костя, — разгулявшись и раздухарившись на первой свадьбе, взял у себя на заводе ссуду в кассе взаимопомощи, рванул в стороны мехи гармони, и веселье, притихшее было всего на несколько часов, ударило с новой силой.
Отец второго жениха, дворник нашего дома Евдоким Частухин, не желая ударить в грязь лицом перед роднёй первого жениха, поехал к себе в деревню под Москвой и на следующее утро привёз сала, мяса, трёх гусей, пяток кур, ящик помидоров, два мешка картошки, бочку кислой капусты (целая машина с продуктами разгружалась около нашего подъезда). А под конец Евдоким, чтобы окончательно посрамить род Крысиных, вытащил из кузова ещё и сорокалитровую флягу с самогоном…
Что тут началось — конечно, ни в сказке сказать, ни пером описать. Пили, ели, пели, плясали, валяли ваньку, ревели дурными голосами песни, заходились в присядках и коленцах, кружились до упаду в кадрилях и вальсах под охрипшие вопли патефона ещё три дня подряд. От зари до зари ходили по квартирам и этажам нашего подъезда, а потом и всего дома, с бутылками, стаканами, рюмками, тарелками мяса и холодца, мисками картошки и капусты, стучали в дверь, гоготали, требовали выпить за новобрачных, а потом, вернувшись в разгромленную до предела сигалаевскую квартиру, снова рвали мехи гармони, снова бросались выкаблучивать и выкомаривать барыню и цыганочку, чечётку и полечку.
На кухне у Сигалаевых круглые сутки шесть дней подряд пекли, варили, жарили, парили, резали, чистили. И шесть дней подряд металась от гудящей, чадящей, пыхтящей, стонущей плиты, уставленной кастрюлями и сковородками, к исполинским горам немытой посуды опухшая от бессонницы мать обеих невест, Клава Сигалаева, — бойкая, скорая на руку и на ногу разбитная ткачиха с фабрики «Красная заря». Четверо дочерей помогали ей, но никаких рук не хватало, чтобы накормить и обнести закусками непрерывно меняющуюся ораву гостей, родственников, соседей и знакомых. Пьяненькие, хохочущие товарки хозяйки по фабрике, раскрасневшиеся от вина, танцев и неотступного внимания хмельных кавалеров, заскакивали иногда на кухню, чтобы подсобить Клаве, но она гнала их обратно в комнаты — веселиться, угощаться, кричать «горько», трепать каблуки, дёргать рюмку за рюмкой, а сама непрерывно мыла тарелки и стаканы, вилки и ложки, месила тесто, гремела противнями, сажая в духовку пироги с луком и яйцами, капустой и рисом, с вишнёвым, яблочным, клубничным, сливовым вареньем. За всеми этими заботами и хлопотами и всплакнуть-то некогда было Клаве Сигалаевой о двух родных дочерях, в одну неделю уходивших из семьи.
А свадьба гудела, шумела, рычала, надрывалась песнями и плясками, вываливалась с ночи на улицу продолжать своё неуёмное кружение, свой неумолкающий стук каблуков на асфальте, оглашала округу голосами, взвизгами, криками, патефонными рыданиями и раскатистыми переборами гармошки. Разливанного такого гулевания не слышала и не видела Преображенка уже давно. Во многих домах вокруг, из которых все (все подряд!) были приглашены на свадьбу, не спали и не гасили до утра свет в окнах. Но никто, конечно, и думать не мог о том, чтобы как-то унять веселье, уменьшить масштаб праздника, утихомирить разбушевавшихся гостей и родственников. Клава и Костя Сигалаевы были заметная семья на Преображенской заставе. Шестеро дочерей, и все рыжие, все красавицы, все с разницей в два-три года, — шуточное ли дело? Побеспокоить или стеснить таких отчаянных, таких бесстрашных, таких уважаемых людей, как Костя и Клава, в их хотя и шумном, но законном торжестве ни у кого, конечно, не хватило бы духу.