Выбрать главу

Я попытался объяснить.

— Он — фанатик, Галя. Одержимый одной идеей, которой подчинил всю свою жизнь. Великая страсть владеет им: создать общество духовно совершенных людей, достойных тех социальных форм, какие ему рисуются в будущем. Он называет это борьбой за коммунистического человека. Пусть так — неважно. Но разве это не благородная, не красивая страсть? И разве он не достоин подруги, которая бы шла вместе с ним, верила ему, училась у него…

Ах, Джейн! Что стало с твоим сумасбродным дедом? Никогда он не произносил таких речей, да еще с такой неприличной запальчивостью!

Но до сердца Гали моя речь не дошла.

— Видно, и вас он сагитировал, Иван Андреевич, — сказала она с горечью и поднялась из-за стола.

Это был последний мой разговор с Галей.

Еще несколько дней.

Как будто мало что изменилось. Мы с Виктором по-прежнему обедаем на фабрике-кухне, завтракаем и ужинаем дома. По утрам я езжу в Парк культуры у Крымского моста, по вечерам хожу в кино. Старую Москву больше не вспоминаю.

Порой мне кажется странным, что я когда-то жил на Чейн-уок и читал «Дейли экспресс» по утрам. Теперь я читаю «Правду». В доме меня все уже считают своим, а сосед Иван Егорыч при встрече удостаивает даже разговором.

— Эй, тезка! Читал?

— Что именно? — интересуюсь я.

— Что-что… О пленуме речь.

С помощью Виктора я теперь уже легко лавирую между съездами, пленумами, бюро и секретариатами. Я уже знаю, что значит «всыпать на бюро», «снять стружку», «выложить билет на стол». Но Ивану Егорычу можно не отвечать, его достаточно слушать.

— Разворачиваем автоматику. Великое дело.

Я соглашаюсь.

— Через год в цеху больше десяти человек не останется. Все автоматы.

Его раздувает от гордости, а я думаю, как эта же перспектива заставила бы английского рабочего почернеть от страха. Но я не рядовой английский турист — мне удивляться не полагается. К тому же я проник уже в тайны социалистической рационализации и знаю, что ни самому Ивану Егорычу, ни его товарищам агрессия автоматики ничем не грозит. В худшем случае их переведут на другую работу.

И, как всегда, на прощанье он приглашает меня перекинуться в домино.

— Забьем козла, сосед. Заходи.

Но меня тянет к Виктору. Вчера он купил новенький телевизор и тотчас же разобрал его до последнего винтика. А сейчас снова собирает, напевая вполголоса. Голос у него приятного низкого тембра, и я удивляюсь, почему он никогда не пел раньше. Ведь Гале так хотелось «попеть».

Виктор не слышит меня, он поет:

Ты меня не ждешь давно-давно, Нет к тебе путей-дорог… Счастье у людей всегда одно, Только я его не уберег.

И такая щемящая грусть в словах его, что я застываю в дверях, стараясь даже не дышать. Я-то ведь знаю, как потом стыдится он таких минут.

Но он услышал, обернулся. И тут же замолчал. Я подсаживаюсь к нему и молча слежу за его работой. Молчать мы можем часами. Но выдержки у него всегда больше.

— А что вы, собственно, делаете сейчас на заводе, Витя? — завожу я разговор, осторожно выводя его из «молчанки».

Но Виктор упрямится.

— Сейчас? — отвечает он нехотя. — Совершенствуем зажимные устройства, внедряем пневматические приводы к станкам.

— Я не совсем понимаю, Витя.

Он оживляется, в нем просыпается популяризатор.

— Ну как вам объяснить? Что такое токарный станок, представляете? Прежде чем пустить в ход резец, надо установить и закрепить стальную болванку. Делается это вручную, винты затягиваются с помощью рычагов и ключей. Снимают готовую деталь тоже вручную. Десятки раз в смену, тьма времени. Ну а пневматическое устройство позволяет мгновенно заклинить деталь в патроне. Нажал кнопку, и сжатый воздух все сделает без рычагов и ключей.

Виктор увлекается, и рассказ о зажимных устройствах превращается в лекцию об автоматике. Через полчаса я знаю об этом несравненно больше любого корреспондента английской газеты, набившего руку на «московских сенсациях».

Я все больше люблю его, этого человека, к которому нельзя подойти со старыми душевными мерками. Не холодноватое английское «нравится», а именно русское, славянское «люблю», сплав привязанности и восхищения. Меня восхищает и сдержанность его чувств, благородная мужская сдержанность, которая чем-то сродни подлинной чистоте души, и даже его душевная неприступность, которую он носит как панцирь против человеческого сожаления и любопытства. Это не отчужденность от людей, нет — он готов говорить взволнованно и горячо обо всем, что его интересует, но есть одна заповедная тема, которая замыкает наши уста. Это понимаю не только я, но и его близкие друзья.