— Знаешь, Володя, — сказал как–то Курлов, — вот уйдем мы, старики, придет черед молодых… При вас сменится власть. — И, поймав изумленный взгляд Крупенского, добавил: — Я не оговорился, Володя, трон в России не вечен, революция на носу, и она будет, хотим мы того или не хотим. Ты слушай: все пройдет, а тайный политический розыск пребудет вовеки! Несть властей без оного!
…Крупенский вошел в парадное и поднялся на третий этаж. Постучал. Открыл небритый, похожий на вышибалу третьеразрядного парижского борделя человек в засаленном халате, с чубуком в кулаке, сказал хриплым басом:
— Ежели насчет расчету за вывоз помойки, то я сполна. Извольте справиться в домкоме.
— Моя фамилия — Русаков, — назвал Крупенский свой служебный псевдоним, сразу же узнав Раабена.
— Входи, товарищ, — сказал Раабен и захлопнул дверь. — Значит, мы с вами, товарищ Русаков, поедем в столицу республики Советов — город Москву, где теперь обитает наше родное советское правительство, то есть сов–нар–ком. Предвкушаю — и потому счастлив, — он яростно потер ладонь о ладонь.
— Может быть, гаерничать не стоит? — хмуро спросил Крупенский, вешая пальто на оленьи рога.
— Ладно, давайте серьезно, — кивнул Раабен. — Деньги у вас есть? А то второй день не пимши, не жрамши. Жуть!
— Вот сто рублей, — сказал Крупенский. — Отправляйтесь на вокзал и купите два билета во втором классе до Москвы. На обратном пути — достаньте перекусить и водки. Я подожду здесь. Как у вас отношения с соседями? С властью?
— Тихие… Пару раз сажали, да улик нет: выпустили.
— Значит, у них закон?
— В горячие моменты они не церемонятся… — поежился Раабен. — Вон, Леня Канигиссер прибил Урицкого, председателя губчека. Так они человек сто в одночасье порешили.
— Почему вы так разговариваете? — не выдержал Крупенский. — Вы офицер или извозчик?
— Извините, привык, — развел руками Раабен, — А знаете, Канигиссер зря погиб… Я ведь обеспечивал терракт. Накануне беседовал с мальчиком. Ему всего двадцать лет было. Он стихи писал: «Балтийское море дымилось и словно рвалось на закат, балтийское солнце садилось за синий и дальний Кронштадт». Погиб Урицкий — невелика потеря для России, а тут, может быть, новый Лермонтов погиб… Ну, я пошел. Вернусь — постучу два раза, вот так… Не перепутайте. Документы у вас в порядке?
— Подлинные, — коротко сказал Крупенский. — Я был знаком с вашим братом Алексеем. Ведь ваш брат служил в Академии генерального штаба?
— Господи, — прослезился Раабен, — хоть один человек вспомнил… Какой был брат! Ученый, умный… и сгинул… Убили вместе с Колчаком в Иркутске. — Он перекрестился.
— Се ля ви, — вздохнул Крупенский. — Я думаю, мы подружимся. Ступайте.
…Раабен принес билеты через час. У него на Николаевском была знакомая кассирша. До вокзала добрались на трамвае. Улицы были полупусты, и после парижского многолюдья с нарядными женщинами и затянутыми в элегантные сюртуки мужчинами Крупенскому Петроград не понравился. Последний раз он был здесь в канун войны, в июле 1914 года. В Петроград приехал Пуанкаре, ему назначили почетный эскорт: сотню уральских казаков, его встречали восторженные толпы, и экзальтированные дамы бросали под колеса его экипажа букеты цветов. Потом — прием в Зимнем, на который пригласили и дворян, депутатов дворянской Думы. Это было ошибкой. Вышел грандиозный скандал. Большинство депутатов, эпатируя режим и его главу Николая II, явились во дворец в домашних тапочках и спортивных костюмах для езды на велосипедах. Когда проходили через Гербовый зал, в котором стояли придворные дамы в старинных русских костюмах, кто–то громко спросил: «Господа, мы, случайно, не в зоопарке?» Вызвали дворцовую полицию и выволокли разбушевавшихся дворян вон. Все это кануло в Лету — скандалы, сплетни и дворяне. Через весь фасад Николаевского вокзала тянулся огромный черно–красный плакат: «Очередь за Врангелем!» Бешено мчащийся конноармеец нанизывал на пику всех врагов Советской власти: от Николая II до Пилсудского. Крупенского вдруг захлестнула тоска. Нет, он совсем не жалел этих смешных карикатурных человечков, которые корчились на пике, истекая черной кровью. Он не жалел о прошлом вообще, об этих навсегда ушедших бомондах, рюмочных с неграми за стойкой, публичных домах высокого класса с изощренными проститутками в строгих английских костюмах с жемчужными серьгами в ушах. Он ни о ком и ни о чем не жалел. И все же… Увидит ли он когда–нибудь еще этот прямой, как удар хлыста, проспект и золотеющий шпиль Адмиралтейства с кораблем на вершине, эту церковь о пяти куполах на углу площади и Знаменской улицы, этот странный памятник императору Александру III, на котором неряшливым почерком какого–то неведомого остроумца из «товарищей» было начертано белыми огромными буквами: «Стоит комод, на комоде — бегемот, на бегемоте — идиот». Надпись была совершенно безграмотная, и это обстоятельство почему–то особенно огорчило Крупенского. И вообще, вернется ли он сюда? Что–то подсказывало ему: все, что он видит теперь, он видит в последний раз… От размышлений его отвлек Раабен. Ткнул пальцем в сторону плаката и сказал сквозь зубы: